Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 34
— Вам кого?
— Лену.
Она сдвинула брови, как будто собиралась узнать меня, и веселая, даже озорная искра удивленья проскочила в ее глазах, совсем не таких, как у сестры, продолговатых, переполненно-светлых, державшихся, казалось, лишь силой поверхностного натяжения, как весенние капли в голом саду.
— Так вы — Гусев, да? — обрадовалась она, распахнула калитку. — Проходите. Лена пошла в магазин, скоро вернется.
В ее радости было лукавство, и во мне, скрипнув, шевельнулось: неужели читала?
Она повела меня не в хату, а в сад.
— Давайте здесь подождем. Тут у нас вишни, угощайтесь.
Я сидел на какой-то жерди, на коленях у меня оказалась погнутая железная чашка с вишнями. Черные, жирные вишни обрывались с обступивших нас веток в траву, собственно говоря, девчонка и мне насобирала их в траве, простодушно объяснив, что отсюда они вкуснее. Внимательно разглядывая меня (наверняка читала!), Ольга стояла рядом и по мере надобности ныряла рукой ко мне в чашку. Пересохшими плодоножками вишни цеплялись за ее пальцы, гроздьями повисали на них, влажные, переспевшие.
Мы ели вишни, и это даже доставляло мне удовольствие.
Потом услышал, как стукнула калитка.
Ольга побежала во двор, я остался сидеть на жерди, не догадавшись хотя бы убрать с колен свидетельство утробных утех, не соответствовавших возвышенному моменту ожидания любимой.
Она поздоровалась со мной и устроилась напротив, на траве. Сидела, подобрав ноги под себя, опершись одной рукой о землю и чуть склонив голову набок.
С замиранием сердца узнавал ее руки, глаза, волосы, у которых появилась длинная, до бровей, челка, и мой разговор с ними был и откровеннее, и значительнее, чем с нею.
Я боготворил их и жалел, и сам, наверное, жаловался им всей той жалостью к себе, которая рассеянно, обрывками жила во мне, а временами вдруг собиралась, как гроза, и душила, и жгла.
А с нею — что с нею? Сказал, что через два дня еду в Воронеж, к Плугову, а потом дальше — в Москву, собираюсь учиться. Ехать буду через Минводы. Если хочешь, можем встретиться. Например, на перроне или в вокзале…
Наверное, мне все-таки не удалось сказать это абсолютно безликим тоном, потому что Ольга при этих словах понимающе хмыкнула и удалилась.
— Посмотрим, — дернула плечиком Лена.
Солнце пробивалось сквозь старые, спутавшиеся вишни и, как осенними листьями, осыпало ее желтыми пятнами: лицо, платье в горошек, торопившееся за ее извивами, стараясь скрыть, сгладить их и само того не ведая (а может, с тайным умыслом), лишь подчеркивавшее или вычерчивавшее на поверхности подводный бег ее тела; колени, оказавшиеся близко, почти вплотную ко мне.
Она все пробовала натянуть платье на колени, но оно не натягивалось, и колени слепящей, нежно загибавшейся излучиной уходили из-под ее погони.
Я говорил о своей работе, учебе в вечерней школе — в каком же кричащем противоречии находился мой рассказ и с содержанием, и со стилистикой моих писем к ней! (Хотя самым совершенным в этом смысле все-таки был стиль моих переговоров с ее руками, глазами, волосами, потому что здесь не было сопротивления, как не было и заботы о производимом впечатлении.)
Учусь, работаю… Даже подошедшая после Ольга (не вытерпела!) была разочарована, и переполненные любопытством глаза ее поскучнели.
…Наверное, Лена слишком долго сидела в одной позе, и из-под ее платья на руку, которой она опиралась на землю, выскользнула белая тесемка от сорочки или от лифчика. Мне было неловко от того, что она не замечает конфуза, и тем не менее я не мог отвести глаз от этого ничтожного лоскута. Лазутчика, перебежчика из чужого и желанного стана, готового проводить тебя по своим следам, стать твоим сообщником.
Рассказывая ей о вечерней школе, я говорил с капризным поводырем.
В эту минуту и подошла Ольга. Она заметила непорядок, что-то шепнула Лене на ухо, и та спокойно, открыто, ничуть не смутившись, водворила тесемку на место.
И улыбнулась.
В ней, как и в этом слабо ухоженном саду, зрело лето, оно подходило, обгоняя платье, рвало тесемки, просило воли. Тронь, и посыплются вишни.
В ее улыбке мне всегда мерещилось страдание или сострадание — может, этим она и держала меня крепче всего.
Какое же из этих впечатлений вернее — силы, лета?
Или страдания?
То была женственность в созвучии сада, лета, дальней дороги…
Шестнадцать было позади.
Через несколько минут уходил автобус в Пятигорск. Я прощался с Леной, у меня щемило сердце, и все же на сей раз разлучаться с нею мне было легче, чем год назад.
Взять руку, сказать «до свидания», минуту потоптаться возле нее, а потом, развернувшись, двинуться через сад, сквозь желтые течи солнца в сплошной зеленой листве к калитке. Все как у людей, никаких отступлений: не упал на землю, не вгрызся в нее зубами. Год назад я бы так не смог. Инстинкт самосохранения сработал во мне, когда я год назад не пошел провожать ее на вокзал.
Год в юности — много.
Ольга провожала меня к автобусу. Очень эффектно прошлась со мной под руку вдаль обильно населенных берегов деревенской речки. Рассказала, что живут они с дедушкой. Он сейчас на работе. Старый, а все еще работает в колхозе…
Я представил их деда огромным, корявым, со спутанными, как сад, волосами. Как он приходит с работы, и они ужинают в тесной, с белеными балками на отощалом потолке, землянке, в которую постеснялись завести меня. Как по праздникам дед ставит перед собой графин с домашним вином…
— Да если бы мне кто такие письма писал, я бы… — щебетала под локтем Ольга, и ее весенние глаза разгорелись.
А я еще сомневался…
Через два дня, взяв отпуск, снова был в Минеральных Водах, и она встретила меня на перроне. Сколько раз мечтал об этом мгновении: еще из окна я увидел Лену, она стояла среди редких встречающих (кому нужен наш провинциальный, тупиковый поезд?), покорная и желанная, как во все времена стоят на перронах встречающие нас женщины. Я выскочил из вагона, кинулся сдавать чемодан в камеру хранения (отчасти потому, что не знал, как вести себя с нею в эти первые минуты, отчасти по наитию: без чемодана мы — вольные птицы), но она придержала меня:
— Не торопись, там наверняка очередь, а у меня времени в обрез. Завтра выпускной вечер, а в два часа надо получить в ателье белое платье.
На ней светлая плиссированная юбка, кофточка без рукавов. Все так ладно, слитно. Зачем ей белое платье?
Так и ходили мы — сначала по перрону, потом по привокзальному переулку: она — с платьем, которое в ателье, я — с нелепым чемоданом.
Она то и дело смотрела на часы:
— Опоздаю, еще чуть и опоздаю…
И снова — разговор в двух течениях: в словах — с мусором, с часами, с выпускным вечером, и глубинное, ключевое, обдававшее холодом сердце: когда увидимся и увидимся ли вообще?
Лишь однажды его узелок вывернулся наружу.
К нам подошла молоденькая, разбитная цыганка: погадать.
— Не до тебя, — отрезала Лена с сердцем, с тем страдальчески-гневным броском головы, от которого даже цыганки уходят.
Порадоваться я не успел. Она протянула мне руку:
— Счастливо тебе.
Меня отшили так же, как и цыганку, и мне ничего не оставалось, как повторить Лене ее же:
— Счастливо!..
Рука у нее была холодная, с ледком.
Она уходила, я оставался. Она оставалась, я уезжал. Мы оба были во власти срочных, казавшихся нам очень важными, дел.
Что осталось от моей поездки в Москву?
И что осталось от ее платья?
Та же ленточка асфальта, впадающая в заповедные заросли крапивы, тот же забор вдоль нее — ни на сантиметр не подрос за полтора десятка лет. Я прошелся по переулку из конца в конец под немилосердным солнцем и только теперь заметил, что он называется Прогонным.
Значит, когда еще не было города, когда было село, станица, по переулку гоняли общественное стадо: на пастьбу и обратно. Мычали коровы, кричали мальчишки, пыль столбом…