Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 36

Она ко мне не поднималась.

Мы вновь стояли в почти осязаемой близости друг к другу — через панцирь ее пальто, по берегам ее взгляда. И, как я ни старался, мне никак не удавалось заполучить, запрудить его прихотливое течение.

— Ты действительно приехал?

— Прилетел.

— Я не ожидала…

— Я понял.

— Ты меня простишь?

Что-то в ее глазах менялось, но и это было не то, о чем говорило письмо. Нам кажется, речка меняет цвет, а это всего лишь меняется небо, рельеф ее берегов или их зеленый покров. Река фиксирует изменения окружающей среды, оставаясь в сущности неизменной.

В данном случае она фиксировала мое плачевное состояние, жалея меня.

— Так ты меня простишь?

Меньше всего я думал тогда об отвлеченных проблемах вины, раскаяния, великодушия. Мое сознание было примитивно фактографическим: больше всего его в тот момент занимал, уязвлял автомобиль «Волга» ГАЗ-21, нагло и нетерпеливо хрипевший мотором в двух шагах от нас.

Не дожидаясь ответа, она заплакала. На одном из перекатов речка вышла из берегов и потекла в разные стороны: вспять, на восток, на запад, изумленно ощупывая открывающиеся пространства, суспензию родинок, податливо гнущийся по ее течению ворс бархатистых щек.

Разлившись, она стала мельче. И изменившийся цвет был теперь следствием внутренних перемен.

Талый, мартовский цвет женских слез.

Мне бы утешать, а я растерялся. Да она, честно говоря, и не дожидалась моих утешений. Повернулась и, подобрав панцирь, — в машину, сразу же обрадовано рванувшую с места.

Жалеют нас, а прощенья просят себе.

Я стоял в злобно заплеванном зале ожидания перед расписанием движения самолетов, тщетно пытаясь поймать нужную мне строчку. Как потом выяснилось, это было бесполезным занятием. Расписание было, движения — не было. Наш самолет прорвался сюда совершенно случайно.

Мне участливо сообщил об этом старый горец в галифе и в грубошерстных носках, величественно, как в своей сакле, разминавший затекшие ноги.

Дальнейшее изучение расписания бессмысленно, нелепо — в аэропорту, который уже неделю закрыт, но я никак не решался отлепиться от него.

Расписание Гурьевского аэропорта за шестое ноября 1965 года имело такое же практическое значение, как и письмо, лежавшее в моем кармане.

Разнузданная фантазия аэропассажира, облеченная в строгие типографские знаки.

И все же, пока стоял перед ним, мое пребывание здесь, в Гурьеве, еще имело какой-то смысл: я соображал, как выбраться обратно. Шаг в сторону — и все летело к черту. Бессмыслица. Поэтому я и вцепился в него мертвой хваткой. Наверное, для большего душевного равновесия мне надо было стоять перед расписанием с развернутым письмом в руках: «Родной, я хочу, чтобы ты приехал…»

Была бы почти идиллия.

Меня вновь, как слепого, тронули за плечо. Я обернулся. Передо мной стояли двое парней. Оба нерусские, один пониже, коренастый, с ямочками на щеках, с черными и сухими, как пожарище, волосами, другой — тонкий, высокий, в дорогой меховой шапке и в облегающем пальто.

— Извини, парень, ты не из Минвод прилетел? — спросил тот, что пониже, покрепче.

— Из Минвод…

— Выйдем тогда на минутку, поговорим…

Мысль об открывающейся перспективе быть поколоченным шевельнулась во мне — как и предположение об ошибке с телеграммой — и точно так, не вынырнув, затонула: ей не хватило дыхания. Силы.

Или опасности? Уж очень неловко, даже застенчиво прозвучала классическая фраза в его устах. И эти ямки — в таких куры летом купаются.

В конце концов сколько можно торчать у расписания? Парни помогли мне деловито оставить его — у меня появилась цель за пределами воздушных сообщений СССР; узнать, что от меня хотят. И я вышел вслед за ними.

На улице их ждали три девочки, тоже чернявые, плащики, колготки — все как полагается. Высокий заговорил с ними, его товарищ опять обратился ко мне:

— Слушай, — сказал он с прежним обезоруживающим стеснением, — мы хотим пригласить тебя вместе отметить праздник.

После этого более искушенный человек обо всем бы догадался. Я же сразу обмяк. Насколько мы требовательны к любимым, настолько же мало нам надо от чужих людей. Солома на полу… И я согласился — без энтузиазма, но с пониманием человеческой чуткости. И две девчушки порхнули мне под мышки.

Счастливы неискушенные!

Мы долго ехали в громыхающем, как пустое ведро, автобусе. Правда, по мере приближения к городу в нем становилось все теснее, нас все больше прижимало к задней стенке, друг к другу, и по этой причине наша неожиданная компания становилась все сплоченнее. Разговаривать в такой обстановке невозможно, значит, надо улыбаться друг другу…

Потом шли по широкой, с родимыми пятнами степи улице, вдоль которой стояли совсем не городские дома: глинобитные, под шифером, с саманными заборами. Саман старый, из его раскисшего нутра вылезала полова. Окраина. Прошли за одну из оград, пересекли пустынный — ни курицы, ни кустика — двор и поднялись в хату. В сенях вдоль стен висели тяжелые, тусклые связки лука. Отсюда, из сеней, по всей хате шел от них сухой, крепкий осенний запах. Запах чистого, почти крестьянского жилья. В одной из комнат уже накрыт стол. Балык, холодец, зелень. Начали знакомиться. С ямочками — Роман, хозяин: «Родители уехали к родне», — говорил, словно извинялся, что не может познакомить заодно и с ними. Его друг — Марат, геолог, возвратился «с поля», и у него теперь, как он выразился, — сезон трепа. Ну, а девочки — студентки, сокурсницы Романа. Ха-ха, хи-хи. Что пьете? Что танцуете? На подоконнике стоял проигрыватель и что было мочи — прохожие шарахались — наяривал про королеву красоты. Была такая песня…

По-моему, на королеве, на первых ее взвывах, праздник для меня и кончился.

Я был в стельку пьян.

Меня проводили в узкую отъединенную комнату, разновидность чулана, и уложили на кровать, застланную солдатским одеялом.

Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем очнулся. Перегородка, отделявшая чулан от комнат, была щелявой, каждая щель пустила сюда корешки электрического света, и над своей головой я различил чье-то лицо. Черные, блестящие, как у птицы, азиатские глаза, вырезанные с той прихотливой скупостью, с какой вырезаны, например, стреловидные листья засухоустойчивых злаков. Собственно, по глазам я и вспомнил, где я, что со мной. В первые минуты праздника эта девочка со странными запоминающимися глазами несколько раз молча появлялась возле стола — с яблоками, с редькой. Ее не представляли, из чего я понял, что девочка — младшая сестра Романа. Теперь она сидела на табуретке возле кровати.

Почему она меня сторожит? Я занял ее место, и ей негде спать?

— Вставай, — сказала девчонка, и я покорно повиновался. Встал, обулся.

— Пошли.

Она открыла дверь, и мы вошли в пустую, ярко освещенную комнату. В доме тихо. Компания то ли разошлась, забыв выключить свет, то ли завалилась спать в других комнатах. А может, девчонка сама включила свет, чтоб не страшно было стеречь меня… Она прошла на цыпочках в сени, я проследовал за нею, мы нашарили в темноте пальто и вышли во двор.

— Куда пойдем? — спросил я ее на пороге.

— Потом скажу, — сказала она, запахнувшись от налетевшего ветра.

Делать нечего. После теплой хаты я оказался на улице. Вечер, мгла, грязь — и на земле, и в расквашенных, забродивших небесах. Болела, как обручами охваченная, голова, тошнило, с непривычки подгибались ноги. Девчушка шла впереди, я ковылял следом, боясь упустить ее из виду. Шли сначала улицей, потом переулками — несмотря на ветер, темень в них застойная, венозная. Моя провожатая не торопилась сообщить, куда мы тащимся, а сам я больше не спрашивал.

Остановились у чьих-то ворот. Велев мне ждать ее здесь, девчонка скользнула во двор. Несколькими минутами позже из выходивших на улицу окон прямо в лицо мне брызнул колеблющийся на ветру, в холодной мороси, «мжичке», как у нас говорят, свет. Вскоре он погас, и еще через пару минут ворота скрипнули и возле меня оказалась Лена.