Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей. Страница 137

   Помню маленький случай, рисующий духовный уровень, в котором росли эти дети. Однажды за чаем я рассказал родителям про кольцо, которое носил на левой руке, -- кольцо, принадлежавшее Пушкину: была в доме моего прадеда Раевского лотерея; Пушкин положил свое кольцо, бабушка моя, Мария Николаевна, выиграла, отец мне подарил, когда я кончил гимназию. Об этом я рассказал за чайным столом. Через несколько дней сидели в гостиной, на коленях у меня сидел маленький Женя и играл кольцом, которое я носил на другой руке, -- большое кольцо с печатью. Я не обращал на это внимания, когда вдруг раздается голос мальчика: "А это у тебя от Лелмонтова?"

   Этот Женя впоследствии был доктором где-то в Сибири. Старший, Карлуша, тоже был доктором где-то на Дальнем Востоке. Однажды мой брат Александр, будучи в командировке где-то на границе Кореи, сильно заболел; послали за доктором в ближайшее, хотя и дальнее селение, -- пришел Карлуша Вейс... Третий брат, Георгий, был учителем математики и немецкого языка борисоглебской гимназии. Человек исключительной, прямо скажу, какой-то дикой честности. В такие времена, когда все шло к потрясению дисциплины, когда царствовали в школе компромисс и потакание, он не мог поладить с начальством, ни с учениками, ни с родителями. Его положение стало тяжелым во время войны вследствие немецкой фамилии, а еще труднее во время революции: учителей в провинции травили. В последний раз видел его чуть не нищим в Тамбове, куда он, как и я, бежал из Борисоглебска. Милый Георгий, с взъерошенными волосами, с моржовыми усами, с болезненной поспешностью в речи, нервный, измученный, но такой благородный, такой честный -- вполне из таких, кого подлецы должны ненавидеть...

   Съезд мировых судей продолжался обыкновенно два дня, иногда три. Председателем был, когда я вступил в число почетных мировых судей, один из старейших землевладельцев и земских деятелей в то время (а было это в начале восьмидесятых годов). Федор Михайлович Сальков был столпом уездного консерватизма. Я думаю, что если не был крепостником, то только потому, что было бы не правительственно быть крепостником, после того как правительственная власть отменила крепостное право. Но он был главою "консервативной партии"; то есть, конечно, тогда партий, в настоящем смысле слова, не было, однако вокруг него группировались, его слова ждали, по его указанию на выборах клали шары. Правильнее было бы сказать, что Федор Михайлович был главою партии Федора Михайловича. У нас здесь, в провинции, долго думали чужой головой, примыкали к чужому имени; и извозчики в Борисоглебске возили не туда-то или туда-то, а к Ивану Павловичу или к Авдотье Степановне... Федор Михайлович был крепких, стойких убеждений, он читал "Московские ведомости" и брал у соседа "Гражданина". Последняя газета пользовалась авторитетом; некоторые прямо молились на нее; это уже было не доверие, а была вера. Когда редактор этого гнусного листка, князь Мещерский, получил, по случаю своего юбилея, портрет государя с собственноручной надписью, он поспешил отпечатать его и разослать бесплатным приложением своим подписчикам. Этот портрет в рамке я видал на столе у наших уездных консерваторов...

   "Партия" Федора Михайловича была долгое время главенствующей и не пропускала в земство представителей "либеральствующей" молодежи. Эта группировалась вокруг семьи Кривенковых, живших на реке Карачан; так само слово "Карачан" стало синонимом неблагонадежности. Они читали "Русские ведомости". Но и их окраска гораздо больше определялась личной ненавистью к старикам, нежели буйными политическими стремлениями. Настоящих революционных выступлений тогда не было в нашем околотке; дальше едких слов и колких заседаний дело не шло. Полиция была бдительна, хотя исправник наш, Михаил Максимович Моисеев, был крайне недалек и о деятельности революционеров имел и смутные, и вместе с тем преувеличенные понятия, если принять во внимание, что, когда газеты извещали о страшном землетрясении в Верном, он глубокомысленно подмигивал и давал понять, что землетрясение -- это только правительственное толкование, а на самом деле -- анархисты. Вопросы политические хотя и затрагивались, но волновали неглубоко; они не дозревали до степени горячих споров. Старики провозглашали то, что считали истиной, молодые отмалчивались, пожимали плечами, переглядывались, но в спор не ввязывались. Так бывало при встречах на нейтральной почве; друг к другу же не ездили. Таким образом, в политических разговорах редко когда не царило единодушие.

   Отдельно от всех стоял наш уездный предводитель Иван Павлович Оленин. Много трехлетий уже его выбирали, и за что выбирали? Только потому, что некого было выбрать. Это было удивительное явление. Я не видал, чтобы живой человек так походил на литературный тип, как Иван Павлович походил на Собакевича. Цинизм и легкость, с которыми он врал, превосходили всякое вероятие. Сам про себя он говорил: "Какой я предводитель? Я кулак-с, а не предводитель-с". Помню такой случай. Мне нужен был письменный стол. Иван Павлович узнает, сообщает, что у него есть стол, который он не прочь продать.

   -- Вы сколько думаете истратить?

   -- Думал, рублей шестьдесят.

   -- Ну, мой стол мне стоил восемьдесят. Это, понимаете, стол петербургский. Здесь есть столяр, хороший столяр, Иван Иванович; так он посмотрел этот стол и сказал: "Этакого стола у нас за сто рублей не сделать"... Так хотите так: чтоб уж не восемьдесят и не шестьдесят, давайте, скажем, семьдесят.

   -- Извольте.

   Купил, привез домой; кое-где подполировать нужно было. Как раз сидел у меня Роберт Карлович Вейс; говорит: "У меня хороший столяр есть, Иван Иванович, я вам его пришлю". Пришел Иван Иванович. Только увидал стол, воскликнул:

   -- Да это мой стол! Я его в прошлом году Ивану Павловичу делал.

   -- Дорого взяли?

   -- Пятьдесят рублей.

   Разве не собакевичевская бричка стол Ивана Павловича?

   Как предводитель Иван Павлович ничего не делал; за него работали секретари. На земском собрании он председательствовал, но председательствование его сводилось к тому, что он через стол угощал табаком из своей табакерки тех, к кому благоволил или в ком нуждался. В смысле же ведения заседания это было ничто; он не только не стремился к умиротворению и упорядочению прений, но когда поднимался гвалт, тогда-то он был доволен; постукивая пальцами по табакерке и подмигивая через стол, он только повторял: "разгорается, разгорается"... У него была страшная наружность: большой, сутуловатый, круглое лицо и посреди лица нос из породы тех, что можно назвать земляникой; круглые, не столько смотрящие, сколько подсматривающие глаза; щетинистые усы и из-под них большие, растопыренные, решеткой торчащие желтые зубы. Нос и усы всегда были в табаке... У Ивана Павловича была жена, когда-то красавица, но впоследствии расплывшаяся. Александра Константиновна воспитывалась в институте, или, как у нас говорили -- "выньстуте", и, можно сказать, на всю жизнь осталась институткой. Она была лишена каких-либо интересов, была для жизни совершенно непригодна. Она целый день спала и только к чаю выплывала в столовую, потом в гостиную, где вела "светский разговор": она справлялась о здоровье императрицы или германского наследного принца, в полной уверенности, что ставила меня тем в соответствующую мне атмосферу.

   У Ивана Павловича был и брат, Михаил Павлович, -- много лет уездный предводитель в Тамбове. Высокого роста, с седыми благообразными баками, вероятно, когда-то красивый, он был то, что в лошадином царстве называется -- "кавалерийский брак". Видный, представительный, но невероятной глупости. Когда однажды была представлена смета земскому собранию на постройку нового помещения для архива, так как в старом помещении ему угрожает опасность от пожара, то Михаил Павлович предложил, вместо того чтобы расходоваться на постройку помещения, лучше застраховать архив. Однажды он читал в собрании какой-то длинный доклад управы; вдруг в одном месте запинается, но сейчас же оправляется и, не смущаясь, читает: "Сперва надо определить типитит и тахитит расходов" (так он прочитал латинские слова minimum и maximum). Он же однажды на собрании сказал: "Гласный такой-то, я вас лишаю дара слова". Когда после коронации Александра III он вернулся из Москвы, он привез и роздал волостным старшинам картинку, изображающую обращение государя к старшинам; под картинкой был текст царского слова; между прочим, государь говорил: "Слушайтесь ваших предводителей дворянства". "Вот видите, -- говорил Михаил Павлович своим волостным старшинам, -- сам государь приказывает слушаться предводителя, значит, когда я вам говорю класть кому налево или направо, вы так и кладите".