Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей. Страница 138
Естественно, что в среде таких людей вопросы политические не могли жить истинной жизнью своего содержания; они были вылущены, выхолощены, они были лишь формой для того, чтобы выказать себя.
О политике говорили, чтобы заявить себя, зарекомендоваться перед начальством, пустить пыль в глаза товарищам-сослуживцам. Редки были люди, которые говорили из действительного убеждения. К таким отнесу упомянутого Федора Михайловича Малькова. Сей столп консерватизма был человек цельный, крепкий, неспособный на колебания. Но остальные когда говорили, то чувствовалось, что говорят только для того, чтобы быть на хорошем счету. Был некий Николай Александрович Донской, мировой судья, потом земский начальник. Вся жизнь его была одно подлаживание, одно заискивание. В нашей глуши он не пропускал случая повертеться на глазах: приезд ли губернатора, ревизия ли прокурора, объезд ли архиерея, Николай Александрович тут как тут: к губернатору с поклоном, к архиерею под благословение. Очень темный в делах служебных, он, однако, сумел настолько намозолить глаза, что в старости получил "действительного статского" и имел удовлетворение лечь в гроб с красной генеральской подкладкой...
Наш тамбовский губернский предводитель дворянства Григорий Владимирович Кондоиди был в то же время помещиком и гласным нашего Борисоглебского уезда. Он много трехлетий уже, как сам выражался, "служил своему сословию". Один из видных предводителей в России, он бывал приглашаем в комиссии сведущих людей; он имел ленту Белого Орла. С наружностью и повадками сановника, небольшого роста, с рыжими баками, с хохолком на лбу, с золотой табакеркой, с приятными формами обращения, с изысканной речью и тем, что Достоевский называл "дворянское присюсюкивание", -- его прозывали маркизом.
Он был милый старик. Когда он бывал при исполнении своих обязанностей, председательствовал в великолепном Тамбовском дворянском зале на фоне портрета Екатерины Великой, над его важностью и неделовитостью подтрунивали; но в обществе его любили: его сановитость льстила, а его обходительность пленяла. В провинции обходительность часто принимается даже за снисходительность, и, странно, снисходительность не обижает, она ублажает людей. Наша предводительша, Александра Константиновна, когда я за обедом у нее брал от кушания во второй раз, и тут жирным своим голосом с умилением восклицала: "Ах, Сергей Михайлович снисходит..."
Итак, Кондоиди в обществе любили. Кроме личных своих приятных общественных качеств он был еще и законодателем обычаев хорошего воспитания. Как-то говорили о ком-то, кто совершил какое-то неприглядное дело, уж не помню, жену ли зарезал или тещу отравил; Кондоиди сладкими от послеобеденного черного кофея губами дворянски просюсюкал: "Ну чего же и ждать от такого человека, который после обеда пил кофе со сливками"... Он очень любил читать стихи, в особенности по-французски. Когда его приглашали почитать, он всегда преподносил известное стихотворение Виктора Гюго "Enfant, si jetais roi" (Дитя, если бы я был королем). Он выбирал объектом какую-нибудь из присутствующих дам и, обращаясь к ней, не смущаясь удлинял стих поэта, ставя трехсложное madame на место двухсложного "enfant", и не смущаясь упразднял рифму, ставя на место "pour un baiser de toi" (за один твой поцелуй) -- "pour un baiser de vous" (за один ваш поцелуй). Бедный Григорий Владимирович! Он с женой был похоронен в церкви своего села Новорусанова. Во время революции крестьяне потребовали от его сына, чтобы он вывез тела своих родителей -- куда угодно, но чтобы вывозил. Не знаю, чем кончился этот особый случай "изъятия ценностей"...
По поводу Кондоиди вспоминаю, что в его красивом доме на горе при объезде Борисоглебского уезда остановился губернатор барон Фредерике. Был большой обед, был весь уезд, и здесь уездный предводитель Оленин не подал руки губернатору; были какие-то нелады между ними, и Иван Павлович заложил руку за спину, когда подошел к нему губернатор с протянутой рукой. Этот акт самостоятельности и геройства очень поднял фонды Ивана Павловича на следующих выборах...
Губернаторов наших я мало знал, да и мало кого из них встречал; в Тамбов ездил редко и вообще сановников чуждался. Фредерикса, однако, имел случай видеть: он при объезде нашего уезда останавливался на три дня у меня в Павловке. После этого я с ним объехал несколько волостей и присутствовал при губернаторской ревизии волостных книг. Я редко в жизни слышал подобную ругань. Он был нервнобольной, воспламенялся гневом от малейшего пустяка и ругал старшин, старост и волостных писарей последними словами. Помню одного несчастного писаря, у него носа не было. И безжалостный губернатор все время обзывал его "суконное рыло". Стоял трепет в волостном правлении, на крыльце и на площади; голос губернатора гремел. Исправник Моисеев дрожал и потел. Через час губернатор уезжал. Исправник в своей бричке пылил впереди (исправник при губернаторе всегда или потеет, или пылит), губернаторская коляска скрывалась в облаке пыли, и волостное правление облегченно вздыхало... Я объехал с ним волости четыре; дым коромыслом стоял, но никакого существенного результата от этой ревизии не заметил.
Других наших губернаторов я не знал. Однажды был в Саратове и обедал у губернатора генерала Косича. В этот день хоронили известного революционера и писателя Чернышевского; он по возвращении из ссылки жил в Саратове. Похороны его могли подать повод к демонстрациям, но, к большому удовлетворению губернатора, прошли спокойно.
-- Правда, -- говорил он мне, -- были некоторые поползновения, но незначительные.
-- Например?
-- Ну, например, венок и на венке надпись: "Мыслителю"...
И растопыренные пальцы и поднятые брови губернатора указывали больше на нелепость, нежели на опасность подобной надписи...
Так проходили интересы внутренней политики по уездной нашей публике: вяло, бледно, в сущности, сводясь к вопросу жалования и выборного влияния. Упразднение мирового института, замена выборных судей земскими начальниками по назначению вызвали было тревогу и усугубленное заискивание уезда перед губернатором, но, в конце концов, утверждение губернаторское только закрепило тех же людей в других должностях, но на тех же местах.
Вопросы внешней политики, конечно, настоящего интереса не возбуждали. Разговоры о ней сводились к словесной передаче друг другу газетных известий, разве с прибавкой иногда от себя слова "ведь". Тем не менее Иван Павлович никогда не упускал, подходя к закуске, упомянуть, что "и Бисмарк, даже на обеде у Вильгельма, всегда приказывает ставить себе бутылку русской, видите ли, водки-с".
Обеды играли большую роль в уездной жизни, ими отмечались события общественного значения: земские собрания, конские ярмарки, бега, а также события семейные -- именины, свадьбы. Первые происходили в городе, в помещении клуба или в Европейской гостинице. Всегда бывал в этих случаях распорядитель и при нем помощники, кто-нибудь из отставных офицеров, знакомых с требованиями кулинарных законов и с обычаями парадной сервировки. Закуска была горячая, шампанское заморожено: никто не скажет, как сказал один мой знакомый, вернувшийся со званого обеда не в духе: "Все было холодное, кроме шампанского". Нет, тут все было очень заботливо обставлено. Распорядители относились к своей задаче совестливо и серьезно и метали грозные взгляды на прислуживающих лакеев.
Меня часто удивляло, как люди, дома у себя пренебрегающие всякими требованиями удобства, нарядности и даже чистоты, вдруг на нейтральной почве наемного помещения зажигаются культурной щепетильностью...
Обед проходил под звуки военного оркестра; за шампанским начинались тосты, оркестр играл туш, пока осушались бокалы, -- все как следует. Не обходилось без скандалов. Кто-нибудь, подвыпив, выпалит публично при всех то, что долго против кого-нибудь нес в душе. Задетый вскакивает, начинает отвечать; его останавливают; вокруг стола тревога, дамы смущенно переглядываются, мужчины унимают спорщиков, распорядители машут оркестру, чтобы играл, в воздухе салфетки... Церемониал нарушен, многие уже повставали с мест, разбиваются на группы; вносят кофе -- и за ликерами, за картами, за танцами "инцидент" забывается.