Политические работы 1895–1919 - Вебер Макс. Страница 35

Во–первых, возьмем телеграмму Крюгера. Негодование по поводу затеи Джеймсона было оправданным и разделялось во всем мире (помнится, оно неоднократно выражалось и в самой Англии). Достаточно вероятно, что в связи с этой ситуацией настойчивые дипломатические протесты в Лондоне (также с учетом взволнованности монарха) имели бы своими последствиями заявления тогдашнего английского кабинета министров, от которых впоследствии было бы не так–то легко отделаться. Но наряду с этим вероятно, что приблизилась бы возможность достижения общей договоренности по поводу африканских интересов обеих сторон в том виде, как ее приветствовал, к примеру, Сесил Родс[75], — именно в этом виде она была абсолютно необходима, потому что тогда у нас развязались бы руки на Востоке и мы могли бы поддерживать Италию в нашем союзе. Однако опубликованная телеграмма, безусловно, возымела эффект пощечины. В результате было задето самолюбие, а интересы реалистической политики исключены. Из–за этого дальнейшие примирительные акции по поводу Африки, предпринятые до бурской войны[76], во время нее и впоследствии, не встретили искреннего одобрения обоих народов, чье самолюбие настраивало их друг против друга, хотя обе стороны фактически могли бы винить за это самих себя. Более того, результат оказался таков, что после войны Германия предстала в роли побитой и обманутой. Но ведь в 1895 году мы совершенно не располагали средствами принуждения для того, чтобы действенно поддержать протест. Итог — отказ принять бежавшего из страны президента — лучше не критиковать. Ибо самое главное — то, что мы предали буров, несмотря на вовлеченность в дело монарха — стало неизбежным. И, как известно, генерал Бота[77] заявил в южноафриканском парламенте в 1914 году, что именно поведение Германии стоило бурам независимости.

Поведение Японии в 1914 году и Китая в 1917 году вызвало в Германии удивление. Первое обычно мотивируют известной акцией, состоявшейся из–за Порт–Артура в 1897 году, второе — исключительно американским давлением, а кроме того и то, и другое — представившимися возможностями. Хотя в этом и есть доля правды, следует учитывать еще один весьма важный момент. Неужели у нас всерьез полагают, что какой–нибудь образованный китаец или японец может забыть, что именно в Германии в словах и образах прозвучало предостережение перед желтой опасностью и увещевание «хранить священнейшее достояние», и это публично заявил монарх? Расовые проблемы в международной политике относятся к числу наисложнейших, ибо это запутанные вопросы, определяемые конфликтами интересов белых народов. То, что монарх пытался занять здесь какую–то позицию, можно было лишь приветствовать. Но какой цели, и тем более — какой цели немецкой политики, независимо от содержания последней, послужил этот способ обнародования его тогдашней позиции? Можно ли было его хоть как–нибудь согласовать с интересами Германии в Восточной Азии? Какие средства принуждения стояли за ним? Каким интересам должно было на самом деле служить это опубликование? Далее: каким политическим целям послужило опубликование речей о Китае в связи с посланием графа Вальдерзее? И каким — опубликование речей о флоте, вероятно, совершенно уместных лишь в кругу офицеров? Плоды китайской политики Германии выразились в неловких и — надо добавить — в неслучайных раздорах, впоследствии нанесших тяжелый урон нашему престижу. О безотрадном эпизоде обхождения с «миссией примирения» и о ее — опять–таки публичном — обсуждении лучше уж умолчать. Попросту непостижимо, какой реальной цели германской политики пытался послужить князь Бюлов, попустительствуя этой романтике, без всякого толку задевающей самолюбие китайцев. И если бы он оказался достаточно умен для того, чтобы разглядеть политическую никчемность и вредность всех этих событий, но ему все же пришлось бы считаться с обстоятельствами, заставившими его эти события терпеть, он должен был бы уйти в отставку — как в интересах нации, так и, в особенности, в интересах монарха.

О том, было ли целесообразным опубликование дамасской речи в связи с политической ситуацией в отношении России, уже выражала серьезные сомнения другая сторона. Наши симпатии к исламской культуре и нашу политическую заинтересованность в целостности Турции причастные к этому народы и политики знали и без столь громогласного акта. Но в любом случае нам следовало бы избегать иллюзий, пробужденных этой публичной оглаской, даже отвлекаясь от тогдашней политической конъюнктуры. Чьим намерениям это опубликование оказалось на руку, можно было легко разглядеть и здесь.

Впрочем, если этот последний случай еще допускает сомнение, то — как бы там ни было — относительно другой, опять–таки публичной, речи в Танжере в начале марокканского кризиса ситуация вполне ясна[78]. Саму по себе позицию Германии по всем пунктам одобряла и нейтральная сторона. Но тяжелой ошибкой опять же стало публичное вмешательство персоны монарха. Если даже пока неизвестно, какие предложения сделала Франция после свержения Делькасса, то в любом случае было ясно: следовало либо решиться на то, чтобы вести войну за независимость Марокко, либо же тотчас решительно завершить дело, учтя интересы и самолюбие обеих сторон и идя навстречу требованиям Франции. Вероятно, это могло бы возыметь далеко идущие последствия для наших отношений с Францией. Отчего же этого не произошло? Дело в том, что была затронута честь нации благодаря обращению монарха к марокканскому султану, которого мы теперь «не имели права оставлять под ударом». Тем не менее, вступление в войну тоже не входило в наши намерения. В результате: неудача в Алхесирасе, затем эпизод с «Пантерой»[79] и, наконец, оставление Марокко, — но одновременно, под давлением бесконечного нервного напряжения, разжигание воинственных настроений во Франции. А также содействие политики блокады Англии. И притом снова возникает впечатление: Германия уступает — вопреки словам кайзера. И все это без всякого сколько–нибудь достаточного политического эквивалента для нас.

Цели германской политики, в том числе и в наибольшей степени — заморской политики, были весьма умеренными по сравнению с территориальными приобретениями других народов, а ее результаты — и подавно скудными. При этом, однако, она порождала зоны разногласий и производила шум, несравнимый с политикой любой другой страны. И всегда эти политически совершенно бесполезные и пагубные сенсации создавались такого рода оглаской высказываний монарха. И этот метод оказывал вредное воздействие не только на чуждые нам или на нейтрально относящиеся к нам державы.

После конференции в Алхесирасе монарху было угодно выразить свою благодарность графу Голуховскому. Вместо обычных принятых в таких случаях средств была опубликована всем известная телеграмма. Стремительное — тягостное для нас — низвержение адресата слишком поздно продемонстрировало, что ни одно правительство не может публично выставлять хорошие оценки своим ведущим государственным деятелям руками других государственных деятелей, пусть даже ближайших союзников.

И во внутренней политике были допущены совершенно аналогичные ошибки.

Например, подобало ли предавать гласности произнесенную сгоряча «речь о каторге», а ведь она была произнесена и воспринята как политическая программа? Тем более, что об этом следовало подумать, если теперь бюрократия исключительно из–за высказывания о «каторге», полагающейся за забастовки, и из–за того, что это было опубликовано, выдумала соответствующий параграф для антизабастовочного законопроекта? Понадобились бурные события 1914 года и нынешнее провозглашение всеобщего избирательного права, чтобы устранить само собой разумеющееся воздействие этой совершенно бессмысленной публикации на позицию честолюбивых рабочих. Может быть, эта публикация состоялась в интересах династии? А, возможно, она соответствовала такой политической цели, за которую следовало нести какую–нибудь другую ответственность?

Между тем, здесь необходимо вести речь только о внешней политике. И тогда мы, естественно, спрашиваем: куда делись при всех этих публикациях те имперские партии, которые могли бы сыграть решающую роль в ориентации правительства и которые впоследствии упрекали рейхсканцлера фон Бетман–Гольвега за «неуспехи» политики, каковая «превратила весь мир в нашего врага», или же укоряли рейхсканцлера за то, что он «прячется за монархом»? Что эти партии делали во всех перечисленных случаях? Они воспользовались критикой левых экстремистов, чтобы изобличить их «антимонархический» настрой! Они заявляли публичные протесты (это следует подчеркнуть самым настоятельным образом) лишь тогда, когда было слишком поздно. И еще лишь в тех случаях, когда они не рисковали собственными интересами. К подробностям знаменитых событий 1908 года возвращаться не следует. Но необходимо напомнить о том, что консервативная партия, в противоположность, несомненно, впечатляющему обращению ее доверенных лиц к монарху, впоследствии форменным образом бросила князя Бюлова на произвол судьбы и, как обычно, щеголяла своим псевдомонархизмом лишь тогда, когда речь шла о ее собственных материальных интересах. (Впрочем, монарх мог удивиться тому, что как раз этот канцлер, который все–таки, по меньшей мере, в одном случае напрямую порекомендовал ему — вопреки его опасениям — весьма недвусмысленное публичное выступление, — внезапно под давлением народного возмущения обратился против него!) И тем более — куда во всех этих случаях спрятались наши литераторы? Они либо публично рукоплескали, либо болтали (пресса правых партий болтает до сих пор) о том, что немец не любит именно монархии английского типа. Однако же неудачи, льстя весьма жалким обывательским инстинктам литераторов, настроили их на «дипломатию». Литераторы даже не спрашивали, как вообще в существующих условиях дипломатия может работать! Разумеется, в частном порядке — это была бы долгая история, не делающая чести агитаторам, столь храбро публично презирающим большинство, настроенное на «голодный мир»!