Постфилософия. Три парадигмы в истории мысли - Дугин Александр Гельевич. Страница 54

Так, уже в своей ранней и главной философской работе «Бытие и время» («Sein und Zeit», 1927) Хайдеггер вводит понятие «Dasein» (дословно «вот-бытие», от немецкого «da» — «здесь», «вот» и «Sein» — бытие). Dasein — это факт мыслящего присутствия, но не в смысле субъекта Декарта или кантианского «чистого разума», а как первичное нахождение «чего-то» между (объектом и субъектом, внутренним и внешним). Описанию Dasein Хайдеггер посвятил как свой основной труд, так и много других текстов. По мысли Хайдеггера, в Dasein мы имеем дело не просто с сущим (Seiende), но с совершенно особым сущим, которое относится к бытию не так, как все остальные сущие: это сущее расположено ближе всего к бытию, является «соседом бытия». А поскольку бытие никогда не тождественно сущему, хотя сущее есть только потому, что оно причастно к бытию, то оно может выражать это нетождество через особое отношение к сущему. В этом и состоит парадокс места человека в мире — среди остального сущего ум слишком концентрированно сближает человека с бытием, что ставит его в позицию разрушителя бытия. Следовательно, дезонтологизация и процесс забвения о Seinsfrage есть не случайность и не недосмотр, а судьба Dasein'a как такового. Dasein не может иначе быть в контексте сущего. Через него выступает ничто-жащая сторона бытия: ведь в той мере, в какой ничто не совпадает с сущим, оно это сущее у-ничто-жа-ет. И делает это через Dasein человека.

Обосновав, таким образом, процесс дезонтологизации из сути отношения человека к бытию, Хайдеггер, говорит о «Втором Начале», которое должно наступить в точке полуночи мировой истории, когда забвение о бытии будет полным. Хайдеггер считает, что точка полуночи близится и вот-вот наступит, хотя « может быть, ещё нет, всегда это «ещё нет». В этой точке Dasein должен осуществить уникальное действие — он должен помыслить бытие не через сущее (как досократики в «Первом Начале» европейской философии), а через само бытие. Опыт ничто современного мира, европейский нигилизм должен быть интериоризирован и переосмыслен, и через это преодолен. Кульминацию этого процесса, в чем-то обратного дезонтологизации, Хайдеггер называл «событием» — «Ereignis». Этот термин он толковал не этимологически, но ассоциативно: ведь по-немецки Er-Eignis созвучно «eigene» — т.е. «собственное», «подлинное». И «событие» в таком случае — это обнаружение бытия как собственно и подлинно бытия, самого бытия, без жесткой привязки к сущему.

Постфилософия. Три парадигмы в истории мысли - _12.jpg

Тема «Второго Начала» перекликается с темой «Радикального Субъекта», которую мы будем обсуждать в отдельной лекции. Для нас важнее сейчас показать, как мысль Хайдеггера не столько трактует, сколько описывает этапы дезонтологизации. И хотя сам Хайдеггер всегда оставался строго в рамках классической западно-европейской философии, считая ее судьбу своей личной судьбой, картина забвения о бытии и пришествия ничто, обрисованная им, во многом совпадает с тем, как видят этот процесс традиционалисты.

Ленинизм: реальность или сакральность?

Хайдеггер и вслед за ним экзистенциалисты — Сартр, Камю и другие — описывают реальность нигилизма трагически. Но существуют оптимистические трактовки этого же процесса — в частности, марксизм-ленинизм. У Ленина, например, есть такая заметка на полях Гегеля. Гегель, как известно, разделяет сущность (как бытие) и видимость, Sein und Schein. Так вот, Ленин пишет, обращаясь к Гегелю: «Вы вкладываете в Schein всё богатство мира и тут же, голубчик, отрицаете объективность Schein'а». Тут для Ленина с его оптимистическим и крайне наивным механицистским представлением о реальности («материя, — бодро плел Ильич, — есть «реальность, данная нам в ощущениях») была неувязка. В этом крайне наивном непонимании простейших философских конструкций проявляется ирония нигилизма, не осознающего своей нигилистической сущности и без лишних трудов наделяющего «надежным» онтологическим аргументом нечто, показавшееся ему «богатством мира». Как практик и революционный менеджер Ленин вызывает уважение (предельно волевой, до паранойи, был деятель), но, с точки зрения философии, это, конечно, была анекдотичная личность.

Пример из Ленина важен для того, чтобы понять, как приблизительно мыслили советские люди — тогда, когда они мыслили. Они, безусловно, вслед за Лениным верили в «реальность», в «материальность», в нечто конкретное и, чаще всего, рукотворное, что видели своими глазами и трогали своими руками. Но эта вера быстро проскакивала рациональные шаги по осмыслению того, кто видит перед собой «это», как происходит ощущение, где искать надежные доказательства бытия внешнего мира, и впадала в определенное экстатическое состояние — в бодрящий гипноз внешнего мира.

Это совершенно не характерно для западной философии, где и возник концепт «реальности». Там все холоднее и рациональнее, и даже в эмпирической английской философии или у французских материалистов периодически возникают сомнения относительно обоснованности веры в самодостаточность внешнего мира или даже в его самобытное существование (вспомним позитивистов). Даже самые ярые западные материалисты не забывают о корреляции, которая существует между объектом и субъектом и, следовательно, о той зависимости, которая привязывает объект к субъекту.

В советской философии все это решительно отметалось как «буржуазные предрассудки» и пережитки «субъективного идеализма», и «вера в реальность» становилась своего рода нравственным императивом мышления. Переход от оптимистического нигилизма к пессимистическому считался недопустимым и немедленно карался воспитательно-полицейскими мерами. В этом разительно различном отношении к концепту реальности в западной и в советской философии, куда этот концепт пришел, безусловно, с Запада, следует видеть своеобразное проявление премодерна. Реальность, которая автоматически внушает необоримый онтологический энтузиазм, явно отдает сакральным восприятием мира, уходящим корнями в онтологию премодерна и парадигмы традиционного общества. Schein, внешний мир, реальность — все это для советского человека было лишь по видимости рациональными конструкциями. По сути же, это были модели экстатического культа: промышленные предметы — как в карго-культах полинезийских аборигенов — наделялись магическим смыслом, и «вещие вещи вещали» в Советском Союзе, обращаясь к сердцам советских людей, верящих во внешний мир как в «светлый образ потустороннего». В таком отношении легко читается след пантеистического подхода Спинозы, и не случайно коммунисты считали алхимического мистика и мага Джордано Бруно своим прямым предшественником.

Именно потому советский опыт и сопровождался особым настроем и энтузиазмом, что в нем, сквозь имитацию модерна, проступали непереработанные и неискорененные архетипы, относящиеся к иной парадигме. Одним словом, оптимистический нигилизм ленинизма, тайно интерпретировал реальность как сакральность, но сакральность особую, гилозоистскую, советскую.

Прагматизм

Другой версией оптимистического нигилизма является прагматизм. Так, философ Иеремия Бентам назвал свою книгу «Деонтология, или Наука о морали». Показательно, что уже в названии речь идет о «деонтологии», т.е. отказ от постановки Seinsfrage выносится в качестве программного тезиса. Бентам призывает отказаться от каких бы то ни было обобщений, относительно того, что есть, а чего нет, считая эти вопросы излишними. Колебания в вопросе об объективном, реальности и истине, он предлагает погасить практическим образом, приравняв истинное к благому, а благое к полезному. То, что полезно и приятно человеку, объявляется у Бентама благом, и более того — истиной, а, следовательно, реальностью. Прагматизм сильно повлиял на американскую философию, и стал чем-то вроде американской «национальной идеи».