Как можно быть язычником - де Бенуа Ален. Страница 19

§ 10

«Грамматика» иудеохристианского единобожия является прежде всего не религиозной, а моральной. Библия является прежде всего моральной книгой, а также книгой, в которой выражается определённая мораль, книгой, которую отличает гиперморализм, осуждающийся Арнольдом Геленом (Moral und Hypermoral. Erne pluralistische Ethik, Athenaeum, Frankfurk/M.-Bonn, 1969). Иудеохристианство морализирует всё: все области человеческой деятельности оно, в конечном счёте, сводит к морали; достаточно упомянуть эстетику и политику, которые полностью утрачивают свою независимость; человеческому существованию Библия навязывает состояние номократии. Эта первичность морали делает из Яхве прежде всего судью, выносящего приговоры, — «судию всей земли»((Быт. 18, 25). В языке Библии моральное предписание неотделимо от осуществления божественного плана. «В строгом смысле слова в еврейском языке не существует повелительного наклонения: для его выражения как правило используется будущее время» (Josy Eisenberg et Armand Abecassis, Моi le gardien de mon frere? A Bible ouverte III, op. cit., p. 130). Лучше не скажешь, что в Библии «ты должен сделать» заменяется на «ты сделаешь». То, что должно произойти, произойдёт, то, чему человек должен подчиниться, осуществится. Больше нет места для случайного последствия действий людей; в конечном счёте история неизбежно закончится торжеством морали. Христианство, говорит Ницше, есть «самое необузданное проведение моральной темы в различных фигурациях, какое только дано было до сих пор услышать человечеству» («Рождение трагедии»).

Естественно, что библейская мораль не выводится из зрелища чувственного мира или непосредственно пережитого жизненного опыта человеческих существ. Она происходит исключительно из желания Яхве и произнесённых им запретов. К мы видели, вина Адама и Евы заключалась в желании самим решать, что есть хорошо, а что есть плохо, в то время как этим правом обладает один Яхве. Учитывая, что только он может определять добро и зло и возводить их в абсолют, а также что вознаграждает и наказывает тоже он, всё, что происходит с человеком, происходит неизбежно в связи с моральной ценностью его действий. Подобная система замыкает человека в проблематике нездорового объяснения: (конкретно) плохие события происходят, потому что совершаются (морально) плохие действия. В этом заключается источник чувства вины и нечистой совести. Греки, не унижая и не распиная себя своими верованиями, как пишет Ницше, «напротив, пользовались своими богами, чтобы предохранить себя от любых поползновений нечистой совести, чтобы иметь право мирно наслаждаться своей душевной свободой». Ничего подобного нет в иудео-христианском единобожии, которое делает из скорби одно из наиболее надёжных орудий увековечивания морали. «Только тот, кто не перестаёт причинять страдания, остаётся в памяти», — замечает тот же Ницше. Лучшее средство для Яхве не быть «забытым» — вписать себя в сердце человека как знак неполноты, как страдание, вызываемое «грехом». Священник объясняет страдание, болезнь, бедность, плен посредством вины, он предлагает средства её «искупить». Для него скорбь является «наиболее сильным вспомогательным средством мнемотехники». Библия даёт скорби «отравленное» объяснение: если человек страдает, значит он этого заслуживает, значит он согрешил. Скорбь является не только скорбью, но ещё и виной. Принятие принципа этой виновности означает понимание причин страдания, которое его несколько облегчает, поскольку провозглашается принцип надежды на «искупление» грешника, на радикальное возмещение за страдания в этом мире, но в то же время делает бесконечным, включая в систему, по самой сути своей предназначенную для его воспроизведения.

Почему, согласно словам Ницше, мораль Библии представляет собой «самую ужасную болезнь, когда-либо свирепствовавшую среди людей»? По причине её дуалистической основы. Потому что она действует в соответствии с отвлечёнными категориями, не имея ни малейшей глубинной связи с миром. Потому что она навязывает миру правила, чьи источники находятся за пределами мира, делает жизнь чуждой самой себе и мешает ей осуществляться, потому что она подавляет жизненный порыв и творческую силу, навязывая им постоянные ограничения. «Это истолкование человеческого состояния, чрезмерно избирательное, поскольку очевидно, что добро и зло не могут сосуществовать, взрывает связь, единство жизни. Оно разрывает, разбивает жизнь, лишает её способности осуществиться. Мораль определяет жизнь в соответствии с чуждыми ей критериями, которые не влияют на её действенность. Подобная проблематика, навязываемая жизни извне, не позволяет ей осуществить свои возможности. Жизнь перестаёт определяться своей собственной творческой силой! Произвольно диктуя ей законы, не проистекающие из её собственной законности, законности чувств, мораль запрещаем ей быть самой собой» (Yves Ledure, Nietzsche centre l'humilit, art. cit.). В иудео-христианском единобожии жизнь воспринимается не в соответствии со своей собственной проблематикой, а подчиняется посторонней проблематике. Человек судится не своим законом и мерой, но законом и мерой Совершенно Другого. Именно поэтому утверждение христианской морали в истории может также истолковываться как упадок силы.

Опорой христианской морали является обида. Верующий принимает своё унижение в обмен на надежду, что другие тоже будут унижены. Он придерживается морали, которая подавляет разнообразие во имя «равенства», умаляет во имя «справедливости», замораживает во имя «любви». Подобная мораль является системой, которая подрывает силу, ослабляет здоровье, разрушает мощь. В конечном счёте она приводит к смешению и спутыванию, к энтропии и смерти. Будучи опознана, она проявляет сама себя как чистое отрицание — как инстинкт смерти. (Эрос здесь является лишь маской Танатоса). «Перед моралью (в особенности христианской, т. е. безусловной, моралью) жизнь постоянно и неизбежно должна оставаться неправой, так как жизнь по своей сущности есть нечто неморальное; она должна, наконец, раздавленная тяжестью презрения и вечного «нет», ощущаться как нечто недостойно желания, недостойное само по себе. И сама мораль — что, если она есть "воля к отрицанию жизни", скрытый инстинкт уничтожения, принцип упадка, унижения, клеветы, начале конца?» («Рождение трагедии»).

В язычестве человек по своей природе является невинным. Конечно, в жизни ему приходится принимать на себя ответственность. Какие-то из его действий, вовлекая его в определённую ситуацию или определённое соотношение заданных фактов, могут порождать в нём чувство вины. Но это чувстве всегда происходит из сделанного им свободного выбора. При своём рождении человек не наследует никакой вины, никакого несовершенства, связанного с самим его состоянием (за исключением своих психических и физиологических ограничений, которые не подразумевают никакой морали). В начале пути он является чистой невинностью — воплощённой невинностью (такой же позиции придерживается и Восточная православная церковь, которая в отличие от католиков, утверждает что наследуется лишь тление и смерть, но ни коем случае ни грех). И именно эта невинность позволяет ему ввести в действие серьёзность, с которой ребёнок относится к игре. Преобразить действие в игру. Потому что только игра по-настоящему серьёзна: игра человека, игра существования, игра мира. Игра в основе своей невинна, она находится по ту сторону добра и зла. Когда Гомер рассказывает об атаке троянцев на стену, которую ахейцы возвели, чтобы защитить свой лагерь («Илиада», гл. 15, 360–366), он сравнивает действия богов с игрой детей. Монтерлан говорит, что игра есть «единственный образ действия…, который должен приниматься всерьёз» (Paysages des Olympiques, Grasset, 1940; см. также: Va jouer avec cette pousierre, Gallimard, 1966, p. 193). Наконец, Шиллер утверждает: «Человек становится вполне человеком только тогда, когда он играет». Именно поэтому ребёнок ближе всего к сверхчеловеку. Если перефразировать Монтерлана, мир сверхчеловека — это мир, в котором царь — ребёнок (можно вспомнить, Гераклита Эфесского, говорившего, что время — это младенец играющий на троне). Это мир, утверждённый по ту сторону добра и зла, мир, в котором моральный смысл действия безразличен по отношению к самому действию: «Желать с безразличием — самая суть игры», — говорит Монтерлан. Aedificaboaddestrueram.