Отшельник - Евсеенко Иван Иванович. Страница 29
Уборку Андрей закончил только во втором часу и решил наконец отобедать не всухомятку, как делал это все последние дни в дороге, а горячей домашней пищей, сваренной в печке или в лежанке. Конечно, затопить печку было куда как заманчиво, поставить перед полымем горшочек с супом (пусть даже и концентрированным, на домашний нет ни картошки, ни луку, ни других необходимых приправ) или сковородку с тушенкой. Но, во-первых, на суп у Андрея не имелось хорошей, пригодной для питья и варева воды (он сходил к колодцу, проверил – вода там еще не набралась и не отстоялась), а во-вторых, кто же растапливает печку на ночь глядя. Занятие это раннеутреннее, деревенский день с него всегда начинается, а не заканчивается. К вечеру же полагается топить лежанку, чтоб в остывшей за день горнице накопилось тепло, и Андрей решил не отступать от давно заведенного правила и порядка: коль он вернулся в родительский дом, то и надо здесь жить так, как жили отец с матерью, дед и прадед, не одно поколение деревенских людей много раньше, в неведомые века, оседлым, а не кочевым образом.
Андрей принес из повети несколько охапок дров, специально заготовленных отцом для лежанки (поленца укороченные и мелко поколотые), аккуратно сложил их клетью на колосниках и поджег, использовав для этого обрывок старой какой-то, еще советской газеты, которую обнаружил на этажерке с книгами. Газету перед сожжением Андрею хотелось прочитать, чтоб узнать и вспомнить, чем и как жили люди в далекие теперь эти советские времена, но он сдержался и читать не стал, чтоб зря и понапрасну не бередить душу: ничего из прожитого и минувшего не вернешь, сгорело оно в безумном пожаре-огнище, и остались от него одни головешки.
Сухие березовые поленца жадно подхватили газетное пламя, занялись, и через несколько минут лежанка уже утробно гудела, полыхала жарким огнем. Андрей, все-таки порядком намерзшись за последние дни, по-детски обрадовался ему, присел возле лежанки на ослончике и не стал закрывать чугунную дверцу. Огонь было метнулся к озябшим его руками и коленям, но потом одумался и, подчиняясь печной тяге, пополз вслед за дымом в темную глубину лежанки, в ее кирпичные лабиринты и колодцы. Андрей завороженно, действительно как в детские далекие годы, когда не раз сиживал здесь с отцом или с матерью (отец любил поджарить перед полымем кусочек сала, наколов его на палочку-шампур, а мать спечь в поддувале картошки), смотрел на него, вдоволь насыщался теплом, только теперь поняв и по-настоящему ощутив, как весь он, до последней косточки и клеточки, прозяб и промерз за время дороги. Но что-то еще завораживало Андрея в этом неярком печном огне. И он вдруг догадался – что! За последние годы, почти безотлучно проведенные на войне, Андрей ни разу не видел мирного, домашнего огня, воспламененного для приготовления пищи и обретения тепла. Он видел лишь огонь войны в неостановимых пожарах, взрывах, огонь разрушения, страшной гибели, страданий и смерти. Даже те небольшие костерки, которые солдаты украдкой от противника разжигали во время операций и походов, чтоб согреть себе какую-никакую еду, вскипятить чай или обсушиться после переправы через реку, не были мирными, животворящими, не были очагами, поскольку кормили и согревали людей, несущих смерть и идущих на смерть, а значит, сами были ее соучастниками. Они и горели совсем не так, как этот печной их собрат, не так согревали тело и человеческую душу, в сущности, они были холодными, мертвыми.
Андрей с трудом отрешился от своих воспоминаний, от видений, которые тут же начали преследовать его: вот горит подожженный из огнеметов мятежный кишлак, вот, сметая все на своем пути, вал за валом, накат за накатом мчится по степи огненный смерч, и от него в предсмертном испуге бегут стада овец, дикие козы, волки и лисы; а вот взрывается бензоналивник, и в его огне заживо горят, испепеляются люди.
Андрей заслонил огонь чугунком с водой, куда опустил банку тушенки, и закрыл дверцу. Видения сразу исчезли, отступили, руки и лицо начали медленно остывать и вскоре остыли вовсе: от печного пожара на лбу остались лишь тяжелые капли пота, да чуть припухшие пальцы почему-то мелко дрожали и плохо слушались Андрея.
Но вскоре прошло и это. Андрей окончательно успокоился, пришел в себя и под мерное побулькивание воды в чугунке принялся накрывать на стол. Первым делом он нарезал боевым своим ножом-кинжалом, которому предстояло теперь привыкать к мирной жизни и к мирному употреблению, хлеба и сала, потом присовокупил к ним консервную баночку, заученно, в одно движение вскрыв ее все тем же кинжалом, хотя можно было извлечь для этого из кухонного стола специальный консервный ножик-открывалку. (Андрей ничуть не сомневался, что он должен там лежать вместе с ложками и вилками – куда ему подеваться.) Военный этот полудикарский навык, от которого, оказывается, не так-то просто избавиться, на минуту огорчил Андрея: он как-то по-новому, как бы со стороны (и посторонним взглядом) осмотрел свой трапезный стол и удивился, в каком все лежит беспорядке и небрежении: и хлеб, и сало, и консервная банка – на каких-то обрывках газеты и оберточной бумаги, а ведь есть же в доме, должны быть, остались от матери и отца тарелки, миски, блюдечки. Неужто Андрей и впрямь так одичал на войне (и не успел обрести за два года еще более дикой городской жизни человеческий облик), что даже поесть толком не может, а в спешке кромсает и рвет все на части по-звериному.
Он смел все со стола, вынул из крохотного самодельного серванта, который таился в уголке кухни, праздничные, особо ценимые когда-то матерью тарелки с цветами-лютиками на ободках (интересно, как это Ленка на них не позарилась и не перевезла в город?) и накрыл стол заново, торжественно и действительно празднично (плетенка с хлебом посередине, вилка с левой стороны тарелки, нож и ложка – с правой), хотя, наверное, и неумело: откуда Андрею знать все тонкости сервировки.
Тушенка в чугунке к этому времени уже согрелась, и Андрей, соблюдая все меры предосторожности, чтоб случаем не обжечься и не обвариться, извлек ее оттуда. Кинжалом он теперь пользоваться не стал, а вскрыл ее консервным ножиком-щучкой, который, как и ожидалось, никуда не делся, лежал на привычном своем месте в ящичке кухонного стола чуть подальше от вилок и ложек. Почти весь утонув в ладони Андрея, ножик легко и бесшумно скользил по ободку банки, почему-то веселя и потешая Андрея. Казалось, он затеял с ним тайную детскую игру, хочет выскользнуть из ладони и побежать по ободку самостоятельно, а после и вовсе куда-нибудь спрятаться. Андрей едва-едва удерживал его увертливое тельце, не желая поддаваться на игру, а, наоборот, опять огорчаясь: огрубевшая на войне его рука не привыкла держать подобные мелкие и увертливые предметы, ей больше сродни рукоятка кинжала, приклад и ложе автомата, а еще лучше ПК, пулемета Калашникова.
Но кое-как Андрей справился с игрушечным ножиком-щучкой, вскрыл им банку и вывалил исходящую паром тушенку в глубокую миску, потом, сняв бушлат, тщательно вымыл руки над тазиком остатками речной воды и наконец сел за стол. Теперь можно было и трапезничать: все на столе располагалось чинно и важно, все на своем месте, под рукой. И все-таки Андрею показалось, что для сегодняшнего, такого праздничного и необыкновенного случая на трапезном его столе явно чего-то не хватает. Андрей усмехнулся веселой своей догадке и достал из рюкзака бутылку водки: уж коль праздник, так праздник, нечего жадничать, подобного случая в его нынешней жизни может больше и не быть. В буфете-серванте обнаружились и рюмки, знакомые Андрею с детства, не больно замысловатые, не хрустальные, а обыкновенного стекла (скорее всего, местного брянского производства Дятьковского стекольного завода), но на каждой – позлащенный ободок и такая же позлащенная веточка хвои чуть пониже. Отец и мать звали эти рюмки полустаканчиками и, кажется, на всем полном основании: в рюмочку входило ровно полстакана, то есть пятьдесят граммов водки или вина.
Андрей налил себе водки точно по ободок, под завязочку, как любил когда-то говорить отец, и уже поднял было ее над столом, но потом на минуту задержал руку. Пить просто так, без тоста, как пьют лишь горькие похмельные пьяницы, на празднике и торжестве не полагалось, надо было сказать хоть какие-то слова, какое-то пожелание. Но какое и кому?! Тосты говорятся лишь в кругу друзей, родственников и знакомых, когда люди желают по заведенному обычаю друг другу добра и счастья или вспоминают умерших и погибших (но это не в праздник, а в дни печали и поминовения). Насчет умерших и погибших у Андрея было все в лучшем виде (сколько их – не счесть и поименно не вспомнить), а вот насчет праздника получалась заминка: немного их случалось в жизни Андрея, разве что еще в детстве за этим же вот столом, рядом с отцом и матерью.