Отшельник - Евсеенко Иван Иванович. Страница 30

Водка уже начала согреваться в руке, а он так ничего сколько-нибудь значительного, торжественного, хотя бы отдаленно напоминающего праздничный тост придумать не мог. Больше томить себя с поднятой над столом рюмкой Андрей был не в силах. Он вздохнул и наконец сказал то единственное, что, наверное, только и мог сказать сегодня самому себе:

– Ну, с возвращением!

И, главное, сказал вслух, как будто перед ним с противоположной стороны стола сидел еще кто-то, а скорее всего, он сам, Андрей, только в совсем ином облике и с совсем иными мыслями в голове.

Голос Андрея в полной тишине и опустошении дома прозвучал пугающе громко, словно в горном каком-то провальном ущелье, с многократным повторением эха. Тот, другой Андрей, по-другому настроенный и даже по-другому одетый, не в военную потрепанную форму, а в гражданский выходной костюм, в белоснежную тщательно отглаженную рубашку под ним, тоже поднял рюмку и тоже сказал, но опять-таки не так, как подлинный Андрей (хотя, кто знает, какой из них настоящий и подлинный, а какой – нет), громко и отрывисто, словно подавая команду, сиплым, простуженным голосом, а спокойно и мягко, как говорят лишь люди гражданские, мирные, не знавшие ни смертей, ни убийств:

– С возвращением!

Так они и выпили вдвоем, два Андрея, сидящие по разные стороны стола. Выпили и закусили солдатскими походными припасами.

После этого Андрей еще несколько раз наливал себе по полрюмочке (быть пьяным, хмельным он не любил, а сейчас, после стольких ранений и контузий так и опасался), неспешно, как и полагается на празднике, выпивал, но уже без всяких тостов, в молчании и тишине. Точно так же, тихо и молча, выпивал и его сотрапезник, отставлял рюмку в сторону и пристально смотрел Андрею в глаза. Уйти от этого взгляда было никак невозможно, да Андрей и не хотел уходить: глаза были голубые, по-детски наивные, как будто его новый товарищ ничего не пережил и не испытал в своей жизни: ни измен, ни предательств, не видел ни смертей, ни крови, а с самого рождения и до нынешнего своего уже немолодого возраста жил лишь среди верных, надежных друзей в родительском доме, и ему даже неведомо, что значит предательство, кровь и гибель. Андрей вознамерился было спросить его, так ли это на самом деле, или он что-то скрывает, таит, боясь испортить Андрею праздничное настроение (ведь так мирно и счастливо проживших свою жизнь, людей, наверное, не бывает), но потом сдержался, действительно не желая омрачать себе праздник. Как-нибудь потом, в другой раз, на трезвую голову они обо всем поговорят и все выяснят.

Оставив своего молчаливого собеседника за столом, Андрей достал сигарету и вышел на крылечко покурить. Он занял место на самой нижней, заметно уже подгнившей ступеньке, глубоко затянулся и вдруг почувствовал во всем теле да, кажется, и в помягчевшей душе такую истому и отдохновение, каких не испытывал уже много лет, с тех самых дней, как уехал отсюда, из Кувшинок, в дальние свои странствия. И так же вдруг Андрей вспомнил (не мог не вспомнить) все свои детские вечера, проведенные на этом крылечке вместе с отцом и матерью. Каким-то причудливым, невозможным образом они слились в один-единый вечер, долгий и нескончаемый, длящийся до сегодняшнего дня.

Завершив к наступлению сумерек все необходимые (и бессчетные) домашние дела, отец с матерью выходили на крылечко (собственно, это были единственные за весь день недолгие минуты их отдыха), чтоб по-семейному посидеть в тишине и покое. Отец занимал любимое свое место на лавочке с левой стороны, а мать напротив него – на правой.

Вначале они молчали, как бы удивляясь и даже досадуя этому своему отдыху, ведь в доме и на огороде столько еще непеределанной работы. Но постепенно смирялись с ним, находя оправдание вынужденному безделью: в саду и на огороде уже сумеречно и темно, ни копать, ни полоть нельзя, а в доме только что вымыты полы, и им надо дать просохнуть. Слово за слово, и отец с матерью начинали неспешный разговор, но далеко в нем от дома, сада и огорода не уносились, обсуждали сделанные сегодня дела (хорошо ли получилось, ладно ли), загадывали урок на завтра.

Андрей в это время носился вместе с другими ребятами по улице, доигрывал недоигранные за целый день игры: в лапту ли, в футбол ли, в «чижика», или в самые обыкновенные догонялки и прятки-жмурки, которые в сумерках только и затевать – попробуй догони и отыщи, когда всюду темно и непроглядно, самые поздние птицы – ласточки – уже угомонились, попрятались по гнездам, а им на смену выпорхнули из потаенных щелей летучие мыши и теперь стремительно, словно какие-то метеоры, носятся низко над землей (впору поймать) – тоже ребятам забава, восторг и догонялки.

Но вот ребята, подчиняясь вечернему, ночному зову родителей, один за другим расходятся по домам, сговариваясь непременно встретиться завтра, чтоб окончательно, теперь уж раз и навсегда, выяснить, чья команда сильней и удачливей. Андрей, расставшись с последним из друзей, подбегает к родительскому крылечку и садится у его подножья на вот эту же самую (тогда еще неодолимую, до звона крепкую) ступеньку, где сидит и сейчас.

Иногда рядом с отцом и матерью он обнаруживает соседей: туговатого на ухо, но неумолчного (может, как раз и по этой причине) деда Кузьму, почти девяностолетнюю бабку Акулину, всегда в чистом платочке и чистом расшитом крестом и гладью фартуке, многих ровесников и ровесниц отца и матери, с которыми им пришлось переживать войну и на фронте, и здесь, в брянском партизанском тылу.

Теперь никого из них нет! Одни давным-давно во время военных странствий Андрея померли, а другие после чернобыльского взрыва вынужденно уехали отсюда и живут нынче (а вернее, доживают) свой безрадостный век в изгнании, в чужих, не дедовских и не прадедовских местах, среди чужих и, может быть, не всегда добрых людей, которые им, пришельцам, не рады.

А в Кувшинках остался один Андрей. Он теперь единственный их житель и единственный наследник. Одиночество и безлюдье его нисколько не пугали, он как раз и стремился, и бежал в это безлюдье, но все же лучше бы село и его жители оставались на месте, а он, Андрей, мог уйти бы и в какие-нибудь иные пустоши и схроны. Может, и действительно надо было уйти – мало ли по стране, на севере ее да и на юге, теперь пустых, заброшенных мест, – чтоб зря не рвать себе душу воспоминаниями, чтоб не смотреть на все эти забитые в спешке, безоконные, словно безглазые, дома, где раньше роилась такая беспокойная крестьянская жизнь.

Андрей докурил сигарету и вернулся в дом, совсем уже погрузившийся в сумерки, в ночь. Собеседника его, сотрапезника за столом не было. А жаль! Сейчас, в темноте, как раз самое время поговорить с ним, побеседовать по душам. Андрей на всякий случай заоглядывался по сторонам – не затаился ли он где-нибудь в другом месте: на диване, на старинном венском стуле возле этажерки с книгами или на низеньком кухонном ослончике около лежанки, где закипает чугунок с водой для вечернего чая.

Но собеседника-двойника нигде не было. Андрей вначале немного огорчился такому обстоятельству: зачем не дождался его и ушел, не попрощавшись? Так настоящие друзья по застолью, тем более после стольких лет разлуки, не делают! Но потом, постепенно привыкая к темноте, Андрей успокоился – ушел и ушел, что ему этот человек, в общем-то чужой и незнакомый, который не был с Андреем в его бесконечных странствиях и испытаниях на войне, а тихо и мирно, в свое удовольствие жил здесь.

Ложиться спать было еще рано, и Андрей машинально щелкнул выключателем, намереваясь перед сном в тишине и тепле, которое исходило от лежанки по всему дому, что-нибудь почитать, как любил это делать когда-то в детстве и юности. Но ни одна лампочка в трехрожковой, почти вплотную приделанной к невысокому потолку люстре не вспыхнула. Андрей усмехнулся этой своей оплошности: какой здесь теперь и зачем может быть свет. Но руку от выключателя он не оторвал, а, наоборот, прижал посильнее и осторожно погладил мертвое его и по-мертвому холодное даже в тепле тельце.