Записки об осаде Севастополя - Берг Николай. Страница 16
Направо от Николаевской батареи открывалась Артиллерийская бухта, а за нею тотчас, на мыске, Александровская батарея – круглая башенка, завершавшая здания Южной стороны. Далее вы видели уже древний мыс Херсонеса и море, полное кораблями.
Если смотреть, встав лицом к осту, прежде всего, саженях в 80, являлся мысок, на котором впоследствии поставили батарею № 22 [11]. Из-за него в полуверсте выступал 4-й номер со своими белыми стенами и красными крышами внутренних строений. Рейд в этой части постоянно был полон движения. Поминутно ходили туда и сюда разные ялики и боты.
Если встать к весту, иначе к выходу в море, тогда открывались батареи: Михайловская, саженях в 200, и за ней, на крайнем мыске, Константиновская – огромные здания в три этажа. Вдали то же море и корабли. Эта часть рейда, по Михайловскую батарею, также была полна движения. Яликов и судов ходило не меньше, чем налево от нас, особливо после перенесения Северной пристани из Куриной балки в Северную. Более всего замечалось тут шаланд, нагруженных турами. Туры приготовлялись солдатами в окрестных лесах и катились оттуда к пристани или привозились на фурштатских телегах. С пристани грузили их на шаланды, громоздя в два и в три этажа, и шаланды, совершенно закрытые ими, тихо двигались по бухте, как будто какие горы коричневатого цвета. Иногда наверх взбирался матрос в белой куртке и далеко белел на коричневой куче, командуя гребцами, которые сидели впереди на катере, буксируя шаланду и дружно взмахивая веслами.
За кормой у нас была Северная сторона: берег, вначале плоский, но далее подымавшийся пологим скатом, в конце которого, почти в версте от нас, показывалось Северное укрепление. Оно венчало эту часть Северной стороны. У самого берега стояло несколько палаток и низеньких лачужек, слепленных кое-как из камней и покрытых парусиной и чем попало. Тут с мая месяца кипела деятельная и суетливая жизнь. Продавались разные съестные припасы: хлеб, картофель, огурцы, черешни, вяленая рыба, табак и сигары. Матросские жены варили мужьям похлебку. Вечно валил дым, и пахло разным кушаньем; толклось много народу, был крик и шум, который веселил среди опасности. Домики вырастали как грибы. В горе, немного дальше, постоянно рылись землянки… Но в августе стали жаловать на пристань бомбы, и стройка домиков и рытье землянок прекратились. Многие палатки, пробитые осколками, сквозили как решета, но раненых никого не было.
У самой пристани лежали в правильных пирамидах и просто в кучах ядра и гранаты; торчали из земли якоря, протягивались швартовы44; кое-где были вытащены лодки и выставляли на солнце свое черное лоснящееся брюхо, вымазанное смолой. За лодками вечно лежали или сидели матросы, играя в карты, а не то в шашки, причем пешками служили им нередко неприятельские пули разных фасонов. Везде война и осада.
Направо, в полугоре, виднелся небольшой каменный домик, в котором жили когда-то великие князья, а потом помещалась канцелярия главнокомандующего. Налево, на половине расстояния от нас к Михайловской батарее, стояла гауптвахта, служившая госпиталем, и подле нее, среди туров и ядер, небольшой столбик с образом Спасителя.
Вот все, что мы видели с фрегата.
Я ходил на службу только по утрам. Возвращался часа в 4 и обедал вместе с офицерами фрегата в кают-компании.
Ели мы хорошо. Можно сказать, что во всю войну я не был ни разу так хорошо и дешево устроен относительно стола, как на фрегате «Коварна». Я ни о чем не думал и не хлопотал. Провизия покупалась, и обед готовился как будто по щучьему веленью. У нас было четыре блюда и кофей, а иногда устраивался и шоколад. Матросы отыскали в Сухой балке корову у какой-то бабы. Она доставляла нам сливки по 10 копеек серебром за стакан. Товарищи, приезжая ко мне на фрегат, дивились нашему комфорту.
После обеда я любил вздремнуть под скрип и легкую качку фрегата. Потом отправлялся в город на двойке или вельботе. Двойка ходит тихо, но вельбот, или гичка45, имея особенное устройство, несется как ветер. Приятно видеть благоустроенную гичку на полном ходу, когда шестеро гребцов на подбор совсем закидываются назад, то исчезая за краями лодки, то появляясь опять. Длинные весла стелются ровно, чуть задевая поверхность. Мчится птица-лодка, обгоняя все… Некоторые суда имели до конца осады характерные гички, но большая часть, по недостатку матросов, сажала гребцов, каких попало, и гичка теряла свою красоту и ходкость. Часто Нахимов, любивший хорошую греблю, увидев расстроенную гичку, не выдерживал и замечал: «Что это-с, как гребут! Сущий разврат!»
Наш вельбот был довольно сносный: я приезжал на Южную сторону минут в десять. Мы приставали обыкновенно у самой Графской пристани, против лестницы, где постоянно качалось на волнах несколько гичек, катеров и двоек, дожидаясь кого-нибудь из города; вечно свистели своими трубами два-три парохода, готовые уйти. Чаще всех летал летом с Южной на Северную и обратно «Турок46», небольшой, но быстрый пароход английской постройки. Кроме него ходили «Громоносец», «Дунай» и «Грозный». Все они занимались перевозкой тяжестей и народа, без всякой платы. Частные ялики брали от 2 до 10 копеек серебром в один конец. Остальные пароходы: «Владимир», «Крым», «Херсонес», «Бессарабия», «Эльбрус» и «Одесса» – стояли обыкновенно на якорях и выжидали дела. Все держались сначала посредине рейда, но в июне месяце первые четыре перебрались к Павловскому мыску, а «Эльбрус» и «Одесса» встали подле нас, против Северной балки.
Самая Графская пристань была всегда полна народа. Одни ялики отбывали, другие прибывали. Два-три жандарма ходили по берегу для смотрения за порядком. Подле пристани, на бугре направо, долго тараторили торговки, продававшие матросам квас, хлеб, сбитень и всякие мелочи. Они исчезли оттуда только в конце июня, после нескольких приказов и подтверждений – не быть женщинам на Южной стороне. То же самое начальство, которое предписывало остракизм, должно было смотреть сквозь пальцы, если иные храбрые матроски оставались в городе; они жили не праздно: стирали белье, варили щи, носили воду47.
Поднявшись по ступеням каменной лестницы, избитой ядрами, и пройдя по площади мимо Екатерининского дворца, я заходил иногда в дом Благородного собрания, которым начиналась Екатерининская улица, первая улица налево. Там был главный перевязочный пункт48, где работал Пирогов со своими помощниками Обермиллером, Тарасовым и другими. В первой огромной комнате стояли кровати, замещаемые тяжело раненными, которых по совершении операции нельзя было уносить далеко. Для ампутаций назначена была комната налево. В этой комнате вечно раздавались стоны и слышалась крупная солдатская брань. Солдаты постоянно ругались во время операции, несмотря на действие хлороформа, который, по-видимому, погружал их в крепкий сон. На маленьком, особенном столе, устроенном нарочно для операции, вечно кто-нибудь да лежал. Несколько медиков толпились вокруг, сверкали ножи и пилы, текла ручьями кровь, и жирный запах ее сильно бил по носу всякого пришедшего с улицы. Служители – солдаты и сиделки – то и дело подтирали кровавые лужи. В одном углу стояла кадка, откуда глядели отрезанные руки и ноги. Носилки за носилками появлялись в дверях…
Пирогов сидел безвыходно тут, в другом углу комнаты, у зеленого столика, молчаливый и задумчивый. На нем была постоянно одна и та же солдатская шинель нараспашку, из-под которой выглядывала длинная красная фуфайка. На голове картуз. Седые клочки волос торчали на висках. Казалось, он сидел безучастно, как чужой человек, а между тем он слышал и видел все. Изредка он вставал и подходил к столу, брал хирургический нож – и вдохновенные, единственные разрезы изумляли окружавших его медиков, но только медиков: другим, непосвященным, была недоступна поэзия его гениальных операций49.
В комнате направо от входа кипели вечные самовары, толпились фельдшера, солдаты и сестры милосердия.