Внучка берендеева. Второй семестр (СИ) - Демина Карина. Страница 24

Гребень скользил по волосам, отбирая те крохи памяти, которые еще оставались. Уходили лица людей… знал ли он их прежде? Наверное, знал… женщины и мужчины… одинаково чужие. Он смотрел на них, не испытывая ни сожаления, ни раскаяния, ни иных чувств, кроме, пожалуй, недоумения: как вышло, что все эти люди оказались на его пути?

Матушка сотрет.

Их…

И других тоже… и гребень ее заклятый, если вовсе не проклятый, не оставит лишней памяти.

— Закрой глаза, — шепотом сказала она. — Не упрямься. Я о тебе забочусь.

Ему бы хотелось верить, но он слишком давно ее знал, чтобы поддаться на эти слова. И все же глаза закрыл… идет дева, несет воду…

…ее лицо знакомо.

Конечно, он видел ее вчера.

И позавчера.

Он видит ее каждый день и, пожалуй, эти дни обретают хоть какой-то смысл.

— Скоро, — матушка отложила гребень и, наклонившись, коснулась холодного его лба губами. И губы ее тоже были ледяными. Правильно, и она умерла.

Там.

На поляне… какой поляне?

…сосны качались, гудели… и солнце стояло высоко… кто убивает посреди белого дня? Тот, кому велено…

Он хотел бы вновь увидеть деву. Она не была красива, да, пожалуй, что не была для прочих людей. А он? Он не понимал, что есть красота. Ему просто нравилось смотреть.

И еще, пожалуй, он не отказался бы прикоснуться.

Но матушка запретила.

Его руки слишком холодны стали. И это значит, что срок выходит. Все меньше и меньше остается ему свободных дней, все чаще и чаще приходится убивать.

Не ему.

И не днем.

Она почему-то сторонится солнца. Неужели смертей стало слишком много?

— Я… хочу… — он вывернулся из рук ее, не позволив отобрать единственное, что осталось в памяти — поляну. И с нею — небо.

Солнце.

Темную фигуру в плаще…

…она казалась огромной.

Ребенку.

Но он вырос. Там, на поляне, в замершем мгновении, которое уместилось на острие щербатого клинка. Он понял, что мгновение — это невыносимо долго… и времени, в нем укрытом, хватает, чтобы…

…чтобы разглядеть.

Ветер приподнял край плаща…

…добротные сапожки из мягкой шкуры. Узкие носы. Узорчатое шитье. Мужчине такие носить не пристало.

…ветер потянул за полу, разворачивая, будто пытаясь вытряхнуть ту, которая посмела скрываться от вездесущего солнечного Ока. Если убиваешь днем, дай себе смелости показаться. А она пряталась… только рученька выглянула.

Тонка.

Бела.

Из украшений — лишь узенькое колечко.

Белое.

Камень черный, что вороний глаз в оправе…

— …скоро, дорогой… скоро… — шепчет матушка, и в зеркале, махоньком зеркале, подаренном тятенькой — сберегла же, невзирая на все беды — отражается бледное лицо ее.

Глаза яркие.

Ненависть.

…а та, которая кошель бросила, не ненавидела. Тогда зачем?

Он знает ответ.

И когда матушка разжала руки, когда позволила встать — порой эта ее способность распоряжаться его телом вызывала некое подобие злости — он поднялся.

— Сегодня ты идешь в гости, — матушка поднялась. — Постарайся обаять старуху. Она глупа, но все же… ты чудесно выглядишь… знаешь, тебе к лицу зеленый…

…как иглица на соснах.

Быть может, если бы он нашел то место, где был убит… или то, где возвращался к жизни раз за разом… быть может, если бы выкорчевал камни, заклятые ею… если бы размел землю, пропитанную кровью… если бы…

Обрел бы свободу?

Он бы хотел.

И он попытается. Не сейчас. Летом. Главное, чтобы она не догадалась.

— Да, матушка, — покорно сказал он, позволяя ей самой застегнуть перламутровые пуговицы. Одежда мешала. Была неудобна. Но он терпел.

Воск на волосах.

Щипцы раскаленные… румяна и пудра, чтобы скрыть бледность мертвенную. Перчатки из ягнячьей кожи. Цепь тяжелая, золотая.

— С Ксенией будь осторожен, — матушка щеточкою прошлась по кафтану, стряхивая пыль. — Она при своем интересе. И если почует неладное, то скоренько переметнется. Дрянь.

В голосе полыхнула ярость.

А ведь она ненавидит не только тех, кто виновен… всех людей. За что? Пожалуй, за то, что живут. Сами. Без жертв. Без крови. Без заклятий. За то, что душу сохранили… за то… за то, что остались людьми.

А он кто?

Или матушка? Она еще человек?

— Помни, о чем мы говорили, — матушка коснулась губами виска. — И пожалуйста, постарайся… тебе нужна эта девушка. Она та, которая позволит тебе…

…да, он слышал.

Но и знает, что матушка вновь обманула. Не со зла, ей кажется, что она убивает из любви к нему, и когда-то было именно так, но давно… очень давно…

— Все, дорогой… Божиня, как же я не хочу отпускать тебя…

Она задержала его руку в своей на мгновенье дольше, нежели это было нужно.

— Все кажется, если вновь отпущу, то… как тогда… прости меня…

Он кивнул.

Ксения Микитична уже велела заложить возок. Она спешила, пусть и сама не понимала причин этакой спешки. А нового родственника встретила с раздражением. Впрочем, ему хватило и взгляда, чтобы гнев боярыни угас.

— Ждать заставляете, — проворчала она больше для порядку.

А две девки-холопки замерли, раззявив рты.

Старуха-ключница, которая уже сотню лет разменяла, и та за сердце схватилася, потому как это сердце вдруг застучало с молодою прытью.

Весною запахло.

— Простите, Ксения Микитична, — он поклонился, скрывая усмешку. — Матушка задержала… велела передать вам.

Он протянул кошель, расшитый алым и зеленым бисером.

И сквозь перчатки он ощущал плотное стеклянное зерно, пожалуй, мог бы и узор прочесть. А под зерном — кожу. Под кожей — тряпицу и еще один кошель, на сей раз из шкуры плотной, грубой. Но и эта шкура не способна была сокрыть от него особый запах — смерти.

Пепла.

Яда заговоренного, матушкою сотворенного.

Спроси Ксения Микитична, он бы рассказал, как горели кости девичьи на темном огне, как летели в пламя травы, как сыпало оно искрой, перерождаясь само. Как дымило.

Плакало.

И свивалось покорно в белых пальцах дивною пряжей, тою, о которой писала проклятая матушкина книга.

Спроси…

Она не спрашивала, но лишь кошель исчез в широком рукаве.

— Что ж, — взгляд Ксении Микитичны изрядно потеплел. — Твоя матушка исполнила обещание, и я не подведу, хотя, право слово, не представляю, зачем тебе эта девка.

Холоп спешно распахнул дверцы возка, а другой поспешил скамеечку поставить, чтоб сподручней было Ксении Микитичне вовнутрь войти. И он подал руку, в которую когтями впились пальцы боярыни.

— Вы, поедете сзади, — велела она девкам. — А ты садись…

— Но…

У него был конь.

Огроменный битюг соловой масти, которому и богатая сбруя не могла придать толики благородства. Но это животное — слишком медлительное и глупое, чтобы испытывать страх — было единственным, что согласилось ходить под ним.

— Садись, — жестче велела Ксения Микитична и сама же воссела на лавку.

Он не стал перечить.

В возке было тесно. Старуха-ключница, скользнувшая следом, примостившаяся в дальнем темном углу, посверкивала глазами. Она походила на ученую крысу, и он не мог отделаться от ощущения, что, пожелай Ксения Микитична, и старуха-крыса вцепится ему в горло.

Или ткнет в глаз длинною булавкой.

Или…

Свистнул кучер, развернулся хлыст, щелкнул над головами конскими. И рванули рысаки застоявшиеся со всею прытью. Качнулся возок. Заскрежетал.

Скукожилась старуха.

А боярыня осталась сидеть, пряма и важна. Только серьги тяжеленные качнулись.

— Не пытайся меня заморочить, — произнесла Ксения Микитична и перстенек тронула, который с алым камнем. — Я тоже даром не обделена. И пользоваться им умею. Потому прекрати.

Она желала смутить его?

Испугать?

Растревожить?

Матушка, верно, не ждала подобного, но… ему было все равно. Он кивнул.

— А теперь сказывай, что тебе от старухи понадобилось? — Ксения Микитична усмехнулась, довольная, что все вышло так легко, почитай, без принуждения.