Девять (СИ) - Сенников Андрей. Страница 26
Февраль восьмидесятого. Вьюжило. Трамвай ходил с перебоями. Густые сумерки за окнами учительской расчерчены косыми штрихами колючего снега, жесткого, как наждак. Очередной педсовет, на котором решалась участь систематически неуспевающих учеников: отчисление и перевод в школу-интернат для детей с задержками в развитии, в Соликамск. Багровый от ярости педагог по труду, Неверов Константин Максимович, протестующий против каких-либо отчислений вообще. Словосочетание «задержки в развитии» приводило его в бешенство, но то, как он отстаивал Ефимцева, поразило не только Амалию Степановну, но и меня. Я смотрел на него другими глазами и внимательно прислушивался к человеку, чей предмет, — чего греха таить, — всегда казался мне не самым важным для будущих ученых, космонавтов, моряков, строителей, геологов…
Опоиха умирала. Долго, дней пять или шесть. Она лежала, вытянувшись на широченной лавке под овчинным полушубком, а за окном тот же колючий снег царапал стекло. Кроме меня, к ней никто не заходил. Тоня была далеко. По прошествии времени, я думаю, что их отношения с Опоихой были еще более странными, чем мои. Помощи я не ждал. Я топил печь, менял воду в алюминиевой ендовке, что стояла на табурете возле лавки Опоихи. Она ничего не ела, да и не пила, по-моему. Иногда я просто сидел рядом и слушал её тяжелое, хриплое дыхание. Гудел огонь в печи и багровые отблески пламени танцевали на потолке. А я думал о том, как днём, в очередное «окно», подгадав, когда 4-й «А» направится на уроки труда, я спустился в мастерские и, страшась как бы меня кто-нибудь не застал, стал высматривать в дверную щель Вальку Ефимцева среди синих ученических халатов.
Я его не узнал.
Да и как я мог узнать вечно бледного до обморока, нервно крошащего мел на не раз латаные ботинки, мальчишку в этом стремительном, точно знающем, что надо делать, сгустке энергии за высоким, не по росту, ученическим верстаком. Летела золотистая стружка, мелькали руки, сверкали глаза. Я закрыл дверь, сгорая от стыда за то, что чуть не отправил маленького человека, который уже нашел себя в этой жизни, в затхлые, сумрачные коридоры специализированных методик, застывших лиц и отчетливо раздельной, отдающей жестью, учительской речи.
На следующем педсовете Неверова я поддержал.
В ту же ночь Опоиха умерла.
Снова мело. Я заснул прямо на стуле под гудение пламени и размеренное тиканье старинных ходиков с чугунными гирьками на почерневшей цепочке. Сухой воздух с неизменными ароматами сушеных трав убаюкивал. Я клевал носом, прислушиваясь к вою пурги за стенами. Сонные, угасающие мысли о том, как холодно должно быть будет идти на свою половину, к стопам еще непроверенных тетрадок, лениво растворялись темноте беспамятства, пока не угасли совсем.
И тут захрипела Опоиха. Я вскинулся, с натугой соображая, где сейчас нахожусь и зачем. Грузное тело на лавке выгибало дугой. Полушубок свалился на пол. Ендовка опрокинулась. Не открывая глаз, Опоиха билась затылком об лавку. Пламя ли? ветер? завывали сотней голосов. Черные тени проносились над беснующимся телом, что-то с грохотом упало в соседней комнате, за занавесками. Опоиха замычала, лоб стремительно покрывался испариной, а на губах выступила пена.
Я подскочил, примериваясь ухватить женщину за плечи, прижать к лавке. Подавшись вперед, я вытянул руки…
— Не замай! — закричала Опоиха, открывая вдруг глаза.
Взгляд, пронзительный и страшный, оттолкнул меня. Я запнулся о стул и упал, у позвоночника рвануло болью так, что окружающее утонуло во мраке.
Когда я очнулся, Опоиха была мертва.
Схоронили её на новом кладбище, за вокзалом и после похорон я узнал, что всё своё имущество Опоиха завещала мне еще два десятка лет назад. Отлично помню своё недоумение, смешанное с недоверием. Да всё ли в порядке с документами? Нелепость какая-то. Что наследовать-то? Тряпьё? Старинный буфет, крашеный столько раз, что краска уже не высыхала, только загустев до состояния ощутимой липкости? Сундук, кресло, стол?
Чертовщина!
Я бродил по комнатам, под безучастным взглядом нотариуса, не столько из желания действительно присмотреть что-либо ценное, сколько собираясь с мыслями. Ничегошеньки я не понимал. Зачем ей это понадобилось? Бесхитростная благодарность? Да за что!? За занятия с Антониной!? Так ли они были близки? Бред, полный бред! Опоиха не страдала сентиментальностью, насколько я мог судить. Ничего я не придумал…
Чувствуя себя совершеннейшим идиотом, я сказал нотариусу, что возьму старинный письменный стол с остатками сукна на столешнице, красивый даже в своей дряхлости; причудливое кресло с широким мягким сидением и высокой жесткой спинкой; подшивку «Ведимовских ведомостей» за 1883 год и два травника 1903 г. издания. С остальным пусть разбираются новые жильцы квартиры.
А новые жильцы не торопились в дряхлый район, зажатый между склоном холма и отрогами Стылой горы. В каменном карьере сделали городскую свалку, и поздними вечерами мусоровозы гнали пыль или месили грязь разбитых улиц Сгона, взрёвывая в низкое небо, зацепившееся на востоке за уральские горы. Когда ветер дул с юго-востока, от бывшего карьера отчетливо тянуло гарью и миазмами. Краснокаменск разросся жилыми кварталами «хрущоб» и железобетонными коробками девятиэтажек; деревообрабатывающая фабрика стала мебельной; а с юга, на правом берегу Мглинки, к городу притулился анилинокрасочный завод. В старом особняке горнопромышленника Ведимова, в глубине парка, теперь библиотека и городской архив. Горисполком сменил партийную маску на личину администрации и переехал в серое, узкооконное с фасада, безликое строение, увенчанное российским триколором. Краснокаменск вновь стал Сутемью, и новостройки выглядели так, словно были мухами в кусочке времени, застывшего янтарём.
Половина Опоихи стояла заколоченная двенадцать лет.
Я уже не работал, непривычно коротая дни, потихоньку привыкая к новому социальному статусу и с нарастающим гневом, следя за новостями «школьной реформы», что по моему разумению являлась ничем иным, как уничтожением какого-либо образования вообще. Хорошо, что у меня не выработалась привычка смотреть телевизор. Поначалу у меня его долго не было, а когда появился — он уже плевался кошмарами со скорострельностью пулемёта. Мне хватало слухов и того, что видели собственные глаза.
И когда, наконец, пыхтящий «ЗИЛ» притащил к воротам запыленную «фуру», я с удивлением ощутил странное волнение, не свойственное мне, обычно спокойному, как — увы! — полустершееся со школьной доски уравнение. Я вышел во двор.
Валька Ефимцев открывал двери фургона.
Он изменился, заматерел, как и положено мужчине на четвертом десятке, но я узнал его сразу же. Поздоровался, с радостью наблюдая отражение собственных чувств на его лице. Кажется, он был искренен, я не заметил следов смущения или неловкости, которые испытывают некоторые мои бывшие ученики при встречах со мной, но общение наше было несколько сумбурным, что вполне понятно, учитывая момент. Я не запомнил с первого раза имени его жены — миловидной женщины небольшого роста, в простом цветастом платье, и лиц двух девочек, вопреки старой профессиональной привычке — запоминать детей с первого взгляда. Вскоре я оставил их хлопотать и скрылся на свой половине, переживая встречу с бывшим учеником и не слишком рассчитывая на общение. Но я ошибался.
Едва Ефимцевы разгрузили машину, как Валентин постучал ко мне. Он пришёл спросить, что из оставшихся в квартире вещей я собираюсь забрать. Откуда только узнал? Я посмеялся — ничего не буду забирать. Несколько мгновений Ефимцев что-то соображал, а взгляд его беспокойно перебегал с одного предмета моей небогатой обстановки, на другой. Мне стало неловко, но в оценке Валькиного интереса я был не прав.
Ефимцев умеет делать всё что угодно. Он знает слесарную и токарную работы, столярную и плотницкую. Валька прекрасный механик, каменщик, кровельщик, сварщик… А работает он в ремонтно-механическом цехе мебельной фабрики. Обслуживает и ремонтирует все эти деревообрабатывающие станки и механизмы.