Евангелие лжецов (ЛП) - Олдерман Наоми. Страница 38
И Каиафас сдался, как если бы воды морские накрыли его с головой.
«Да», ответил он.
Сначала он велел привести того человека к себе, чтобы сказать ему: его передают римлянам. Иехошуа ничего не ответил, хотя он должен был понимать, что это означало. Его голова слегка закачалась из сторону в сторону. Его глаза прикрылись на какое-то время, а потом распахнулись. На лице его виднелся синяк: скорее всего, кто-то пинул или ударил его, пока содержался в конюшне. Нет никакой возможности искоренить подобную бессмысленную жестокость; столько людей появляется в Храме, что трудно указать на ударившего. Он закачался. Он же был болен — очевидно. Каиафасу стало стыдно. До того, как они попали в железные объятья Рима, они бы смогли найти возможность спасти ему жизнь. Когда солдаты увели Иехошуа, Каиафас еще долгое время бессмысленно пялился на закрытую за ними дверь.
Аннас позже рассказал ему, что они распяли того человека с другими и дурным театральным представлением для публики отпустили бунтовщика Бар-Аво — ошибка Пилата, похоже, поскольку Бар-Аво был более известным человеком. Возможно, Пилат знал, что сможет вновь поймать его, или решил, что тот из благодарности станет мирным человеком. Возможно, он по-настоящему оскорбился божественным притязанием Иехошуа: Пилат всегда полагал, что Рим будет польщен, если он насадит культ Тибериуса среди людей. И в этом, как и во многом другом, он ошибался: Аннас точно знал, что Тибериуса немного смущала вся эта идея поклонения, и он отказывался от построек храмов в его честь.
Каиафас, виновато вспоминая потрескавшие губы и закатывающиеся глаза того человека и испугавшись, после намеков Аннаса, что его могила может стать местом встреч мятежников, послал двух рабов, чтобы те похоронили тело в неприметной еврейской могиле. Но, когда те прибыли, тело уже было похищено, как объяснили они, похоже, его друзьями или его семьей, а так кто бы еще сделал так? Жаль. Все происшедшее оказалось одной лишь глупой потерей человеческой жизни.
А если бы кто-нибудь сказал бы Каиафасу, что этот маленький эпизод, эта прискорбная неизбежность, была Святая Святых в его жизни — крохотная комната в центре его сердца, каким-то образом гораздо большая, чем все сооружение вокруг нее, то он бы нахмурился и полуулыбнулся, и попытался бы оставаться вежливым, а после решил бы, что так и не понял шутки. Если это и есть секретная комната, то она — пуста.
Не приходит из ниоткуда. Город не схватывается огнем мгновенно. Месяцы и годы. Налоги и подношения. И как римляне смотрят на евреев, презрительные насмешки, опрокинутые лавки и тычки плечом, проходя. Сыновья и дочери, смотря на Рим и говоря самим себе и своим близким: «Почему нам не жить так же?» А девушки раскрашивают свои лица и показывают все виднее и виднее свои бедра. А парни сбривают свою щетину и отправляются в гимнастические залы для тренировок нагишом. Друзья тех парней и девушек, видя их, становятся другими.
Это был Пилат, приведший легионы с их идолопоклонническими флагами в город, хотя его предшественник хорошо знал о недопустимости подобного. Это было судебное управление Пилатом: скорое, беспощадное, непредсказуемое. Это был страх, растущий в городе, когда каждая мать страшилась ухода сына вечером, не зная вернется ли он домой.
И это все нарастало и нарастало. И город стал полон разгневанных людей.
И город жарится на солнце. И город высушивается солнцем. И город становится сухим, как огниво.
Пилат вновь требует получения денег из Храма. Каиафас посылает десять священников в кладовую за золотом. Он выбирает их наугад, но так и нужно. Они проходят по раскаленной мраморной площади в полдень, неся сундуки с золотом, говоря: «Пропустите, пропустите, эти сундуки предназначены Префекту Пилату».
И кедровая стружка дымится на солнце. И бъется огниво. И вылетает искра.
Они выжидают до темноты. Во время жаркого дня люди занимаются своими делами, застыв натянутостью и с темными ждущими глазами. В пять часов дня лавки закрываются ставнями, и матери заводят детей домой, а где-то замерли в ожидании молодые люди, невидимые никому, пока — никому.
Вечером — второе жертвоприношение дня. Каждое утро и каждый вечер — новый агнец. Для напоминания, что мы все должны умереть. Каиафас видит это в людях, пришедших с подношениями.
Один из них бормочет, уходя: «Оставайся сегодня дома, Коэн».
Другие же смотрят и кивают головами, чтобы он все понял.
Они выжидают до темноты и еще позже. Ночью они ждут, стоя на углах улиц, накрыв свои лица. И солдаты понимают о каком-то приближении, но гарнизон в Иерусалиме слишком мал, и они ничего не могут сделать, кроме как просто оставаться на своих местах, и они не могут арестовать всех людей за их стояние, и куда они могли бы посадить столько народу?
Один из людей начинает кричать. Это старый клич.
«Давид!» кричит он. «За Давида, царя всех евреев!»
Они подхватывают и разносят между собой. «За Давида!» «За Давида!»
Словно волчья стая подхватывает вой.
Их карманы полны камней. Один из них попадает камнем в щит одного из римлян, стоящих на страже у ворот их склада. Камень отскакивает от щита гулким стуком по дереву и откатывается, выстукивая по земле.
А затем небеса разряжаются каменным дождем.
И крохотная тлеющая искра на кедровых опилках выплескивается огромным, прекрасным и всепоглощающим пламенем.
Бунт продолжается всю ночь. Они поджигают зернохранилище, в котором римляне держали свои гарнизонные припасы. Тысячедневные запасы пшеницы для ста человек горят вкусным запахом жареного, а потом приходит черный запах сгоревшего дерева и смерти прошлых лет. Языки пламени доходят до конюшни, и лошади начинают ржать от ужаса, стучась копытами в двери стойл, но двери как раз и были сделаны для того, чтобы выдержать их удары. Кто-то пробирается и открывает двери конюшни, и животные выносятся на улицы, закатив глаза, брыкаясь и брызгая пеной, но не все животные спасены от огня, и их ржание становится все громче и громче, и появляется запах обгоревшей плоти, и смерть всегда — все та же, какими бы событиями она не была вызвана. Смерть и разрушение всегда — те же.
И наполняются гордостью те молодые люди, чья кровь полна волнения, и чьи руки жаждут битвы и радостной усталости от охоты. Большинство из них на самом деле очень молоды — двенадцати, тринадцати, четырнадцати, пятнадцати лет, и они жаждут драки. И в том есть услада для них, потому что римляне захватили их земли, унизили их народ, осквернили их места, и так приятно видеть также страдающими.
А наутро улицы полны разбитых горшков, и воздух полон запаха горелого, и рыночные торговцы не спешат открывать свои ларьки, и люди смотрят друг на друга исподлобья. А Каиафас думает: и это?
Они начинают собираться в полдень у дворца Префекта. Они усталые и выдохшиеся, но их становится все больше и больше. Все жители Иерусалима находятся здесь, крича, что деньги Храма священны, что Префект не должен использовать их для водопровода, что он должен забросить свой план. Они не протестуют против акведука, им отвратительно то, как отнеслись к их святыням. Он не пытался понять их. Они обязаны втолковать ему.
Толпа становится все более угрожающей в своих криках и глумлениях.
«Пила-ат. Мать твоя была ослицей, а отец твой был ослом».
«Никому не нужен ты в Сирии, и в Риме тебя ненавидят, оставь нас в покое и ползи назад домой».
Толпа стоит плотная, и мужчины и женщины принесли с собой хлеб и воду, чтобы протестовать весь день. Мужчины, похоже, пришли из-за предел города, и многие из них, стоящие молча в толпе с лицами, закрытыми от солнца капюшонами — новоприбывшие. Нет солдат.
Мудрец, скорее всего, дал бы им возможность откричаться, окружив их вооруженными людьми, и к закату вывел бы их всех с площади. Но Пилат слишком уверен в своей способности решить мирно, и в этом его несчастье. Он дожидается полудня, чтобы обратиться к толпе, когда они от жары и жажды после многочасового стояния становятся более всего раздражительными. Он выкрикивает со своего балкона слова, которые, наверняка, казались ему сравнимыми с речью Цицерона, обращаясь к обозленной толпе пылко и доходчиво, надеясь утихомирить и смягчить их настроение.