Назови меня своим именем (ЛП) - Асиман Андре. Страница 41

– Что ты хочешь? – спросил я.

– Что угодно.

Это будет моей благодарностью за самый чудесный вечер в жизни. Я пригубил уже второй мартини, чувствуя себя одним из тех опустившихся джазовых исполнителей,  которые много курят, пьют, и чьи тела обнаруживают в канаве в конце каждого фильма.

Я намеревался сыграть Брамса. Но внутренний голос подсказал мне исполнить что-нибудь медленное и медитативное. Так что я сыграл одну из вариаций Гольдберга, погрузившую меня в медитативное состояние. Кто-то из присутствующих удовлетворенно вздохнул, что польстило мне, поскольку это был мой единственный способ отплатить за волшебный вечер.

Когда меня попросили сыграть что-нибудь еще, я предложил каприччио Брамса. Все согласились, что это отличная идея, но тут какой-то бес вселился в меня, и, сыграв начальные такты каприччио, я вдруг заиграл stornello [35]. Этот контраст застал их врасплох, и все запели, хотя и не в унисон, так как каждый пел свой куплет. Каждый раз доходя до припева мы, по общему согласию, пели одни слова, которые ранее тем вечером мы с Оливером услышали от статуи Данте. Все пришли в экстаз, и меня просили играть еще и еще. В отличие от надрывных, душещипательных неаполитанских мелодий римские куплеты в большинстве своем – непристойные, задорные песни. После третьей я обернулся к Оливеру и сказал, что хочу выйти на свежий воздух.

– Что такое, ему нехорошо? – спросил поэт.

– Нет, просто нужно подышать воздухом. Не беспокойтесь.

Кассирша наклонилась и одной рукой приподняла рольставень. Я подлез в образовавшийся проем и, едва оказавшись в пустынной аллее, ощутил свежее дуновение.

– Пройдемся немного? – попросил я.

Мы побрели по темной аллее, в точности как два бесплотных духа у Данте, младший и старший. Было все еще очень жарко, и в свете уличного фонаря я заметил, как блестит у Оливера лоб. Мы углублялись в лабиринт погруженных в тишину улиц, которые, словно фантастические сырые подземные переходы, вели в другой, скрытый мир, куда попадаешь в состоянии оцепенения и изумления. Я не слышал ничего, кроме мяуканья уличных кошек и плеска воды неподалеку. Должно быть, мраморный фонтан или один из тех бесчисленных городских fontanelle [36], которые в Риме встречаются на каждом шагу.

– Воды, – выдохнул я. – Я не создан для мартини. Я надрался.

– Тебе не стоило пить. Сначала виски, потом вино, граппа, а теперь еще джин.

– Это все из-за вечернего воздержания.

Он усмехнулся.

– Ты выглядишь бледным.

– Меня блевать тянет.

– Тогда лучше спровоцируй рвоту.

– Как?

– Наклонись и засунь палец в рот.

Я помотал головой. Нет уж.

Мы нашли мусорный бак на тротуаре.

– Давай сюда.

Моим естественным стремлением было сдержать рвотные позывы. Но я стыдился своего ребячества. В то же время мне было неудобно блевать перед ним. Да и Аманда могла пойти вслед за нами.

– Давай, наклонись, я подержу тебе голову.

Я отнекивался.

– Я уверен, что это пройдет.

– Открой рот.

Я открыл рот и не успел еще толком сообразить, как меня вырвало, едва он коснулся небного язычка.

Каким облегчением было ощущать его руку, какая беззаветная готовность держать кому-то голову, пока его тошнит. Был ли я готов сделать то же самое ради него?

– Кажется, все.

– Подожди, может еще что-то осталось.

Конечно же, с очередным позывом вылетела новая порция съеденного и выпитого за сегодня.

– Ты что, не жуешь бобы? – спросил он, ухмыляясь.

Как же я любил, когда он вот так глумился надо мной.

– Надеюсь, я не испачкал твои туфли, – проговорил я.

– Это не туфли, а сандалии.

Мы согнулись пополам от хохота.

Оглядевшись, я увидел, что меня вырвало прямо возле статуи Пасквино. Очень похоже на меня – блевать перед статуей самого почтенного римского памфлетиста.

– Клянусь, там были неразжеванные бобы, которыми можно накормить голодающих детей Индии.

Снова смех. Я умыл лицо и прополоскал рот водой из фонтана, попавшегося нам на обратном пути.

По дороге мы снова встретили живую статую Данте. Он уже снял свой колпак, его длинные черные волосы были распущены. Должно быть, с него семь потов сошло в этом костюме. Теперь он был занят тем, что пререкался со статуей царицы Нефертити, тоже без головного убора, со слипшимися от пота длинными волосами.

– На сегодня с меня хватит, доброй ночи и счастливо оставаться.

– Скатертью дорога и vaffanculo [37].

– Сам fanculo, e poi t’inculo [38].

С этими словами Нефертити швырнула в Данте горсть монет, и хотя тот успел пригнуться, одна из них попала ему в лицо.

– Ай-й-й! – взвыл он. На секунду я подумал, что дело дойдет до драки.

Мы возвращались по другой, не менее темной, безлюдной, поблескивающей во мраке аллее, затем по Виа Санта-Мария-дель-Анима. В тусклом свете уличного фонаря, висевшего на стене маленького старого углового дома, я остановился, он тоже. В прежние времена здесь, скорее всего, висела газовая горелка. «Самый прекрасный день в моей жизни окончился тем, что меня стошнило». Он не слушал. Он прижал меня к стене и стал целовать, его бедра вжались в мои, руки почти оторвали меня от земли. Когда он остановился на секунду, не открывая глаз я понял, что он оглядывается по сторонам: кто-нибудь мог пройти мимо. Я не хотел смотреть. Пусть на этот раз беспокоится он. Потом мы снова стали целоваться. С закрытыми глазами я вроде бы различил голоса двух пожилых людей, пробурчавших, что только взгляни на этих двоих, что видано ли было такое в прежние времена. Но я не хотел думать о них. Плевать. Если он не волновался, я тоже не волновался. Я мог бы провести остаток жизни вот так: с ним, ночью, в Риме, с закрытыми глазами, обвив одной ногой его ногу. Я подумал о том, чтобы вернуться через несколько недель или месяцев сюда – на наше место.

В баре мы никого не застали. Было уже около трех часов ночи, а то и больше. Город словно вымер, лишь изредка тишину нарушала проезжавшая машина. Обычно людная площадь Ротонды в районе Пантеона, куда мы забрели по ошибке, тоже оказалась непривычно пустой, за исключением нескольких туристов с большими рюкзаками, пары пьяных и драгдилеров. Оливер остановил уличного торговца и купил мне лимонад. Горький вкус лимона освежал, и я почувствовал себя лучше. Себе Оливер купил оранж биттер и дольку дыни. Он предложил мне укусить, но я отказался. Как же чудесно – душной ночью вот так шагать по блестящим серым камням римской мостовой, будучи слегка навеселе, с лимонадом в руке, чувствуя его руку на талии. Мы свернули налево и направились в сторону площади Феба, как вдруг до нас донеслось бренчание гитары и песня – не популярный хит, но старая-престарая неаполитанская мелодия. «Fenesta ca lucive». [39] Я не сразу узнал ее, но потом вспомнил.

Мафальда научила меня этой песне много лет назад, когда я был маленьким. Она пела мне ее в качестве колыбельной. Я едва знал Неаполь, лишь по нескольким кратким поездкам с родителями, и кроме Мафальды и ее ближайшего окружения никогда не общался с неаполитанцами. Но щемящая душу песня рождала такую сильную тоску по утраченной любви, по всем утратам в жизни, по жизни моих дедов, прошедшей задолго до моего рождения, что я внезапно перенесся в бедный, безутешный мир простого народа, предков Мафальды, влачивших свои суетные дни на тесных улочках старого Неаполя. Их воспоминания я теперь хотел разделить слово в слово с Оливером, как будто он тоже, подобно Мафальде, Манфреди, Анкизе и мне, был южанином, встретившимся мне в чужом порту, и мог понять, почему эта старинная мелодия, словно древняя молитва об умершем на самом мертвом из языков, способна вызвать слезы даже у тех, кто не понимал ни слова.