Покаянный канон: жертвенница - Лавленцев Игорь. Страница 10
В общем, особых проблем мне опасаться не следовало. С жильем для меня они что-нибудь придумают, а покуда поживу у них, с Игорьком, моим племянником, в одной комнате. Лешка не возражает и тоже советует мне переезжать.
— А там, глядишь, тебя замуж выдадим, — непременно добавляла Ольга. — Ты сейчас просто чудо какая хорошенькая, интересная дамочка стала, откуда что взялось. Найдем тебе делового, самостоятельного мужичка с квартирой, вот и устроим твою жизнь.
На все уверения, что не хочу я больше никакого замужества, Ольга лишь раздраженно махала рукой:
— Переезжай, а там поглядим. Раз заварилась такая каша, он все равно не даст тебе спокойно жить. Да и к чему одной куковать? Поближе к родным, оно надежней будет.
В каком-либо содействии родных я не особо нуждалась, и главным аргументом в пользу моего решения о переезде было желание избавиться от невыносимого сожительства.
Цветы, подаренные мне Лаврентием, стояли в комнате, где я жила с племянником, очень долго, постепенно осыпая свои лепестки и медленно теряя свою красоту.
— Выбрось их, зачем тебе нужен этот завядший веник! — ругалась Ольга.
Я соглашалась с ней, обещала выбросить, но тянула до последнего.
— Нет, неспроста эти цветы, если ты их так бережешь, — ворчала сестра.
Словно вспомнив свое намерение выдать меня замуж, она резко активизировала свою деятельность в этом направлении. Я под разными предлогами уклонялась от знакомства с потенциальными женихами, но это лишь подливало масла в огонь Ольгиных стараний.
Когда через некоторое время я принесла от Лаврентия второй букет, так похожий на первый, что уверять Ольгу в том, что эти цветы подарили мне разные люди, было бессмысленно, сестра насела на меня основательно.
Мои намерения навещать его лишь время от времени оказались совершенно несостоятельными. Я пришла к нему на следующий же день. Я не могла ничего с собой поделать, меня неудержимо тянуло к этому человеку. Я колебалась всю смену, пытаясь отговорить себя от глупой, как мне казалось, инфантильной опрометчивости. Но ведь наши отношения абсолютно не носят характера каких-то сексуальных симпатий, возражала я сама себе. Нам просто интересно общество друг друга, взаимное общение.
Именно это чувствую я, именно об этом сказал мне вчера и он. Так разве имеют какое-то значение сроки и частота наших встреч?
Взрослая легкомысленная дура. Всего на третий день нашего знакомства я уже рассуждала о каком-то характере отношений…
Стоя перед входом в его отделение, я все еще колебалась, все еще сомневалась в правильности своих действий. Кто знает, возможно, я так и не решилась бы зайти к нему, если бы мимо меня не прошел на костылях парень, лежавший с ним в одной палате. Парень поздоровался, спросил, не к Лаврентию ли я иду. Я утвердительно кивнула, и он распахнул дверь, пропуская меня вперед.
И вновь ни малейшей тени удивления на его лице. Радость. Сдержанная, спокойная, но несомненная радость.
Он что-то говорил мне, но я почти не слышала его слов. Я просто ощущала рядом с собой его негромкий глубокий голос, звучавший для меня, и только для меня. Я смотрела на его руки, на пересохшие от температуры губы, изредка решаясь — на секунду-другую, не дольше — встретиться глазами с его безотрывно обращенным на меня взглядом.
Я вновь обзывала себя дурой — на сей раз за то, что явилась к больному с пустыми руками. Это, по меньшей мере, неприлично. Что он может обо мне подумать?
Я все время беспокоилась, какое впечатление оставит у него то или иное мое действие, то или иное слово, и, вероятно, от этого, вела себя еще более неуверенно и глупо. И это ощущение неуверенности в себе было для меня новым и непривычным.
Время опять бежало совершенно незаметно. Я вспомнила о нем лишь тогда, когда у меня возникла некая естественная, обыденная потребность. Говоря откровенно, я просто захотела в туалет.
Дура! Дура! Несчастная дура! Я сижу у него часами, вовсе не думая о том, что и у него наверняка возникают подобные надобности, и он вынужден терпеть, не решаясь мне об этом сказать и не решаясь выгнать меня вон, чего я, несомненно, заслуживаю. Я стала прощаться, извиняясь за то, что сижу так долго.
— Вы придете завтра? — спросил он, по-прежнему с улыбкой глядя мне в глаза.
— Если вы хотите…
— Я очень хочу, Берта, чтобы вы пришли ко мне завтра и послезавтра тоже, если, конечно, у вас не окажется более насущных дел.
— Я приду, — ответила я коротко и вышла…
Ольга неотступно и планомерно наседала на меня, во что бы то ни стало пытаясь изменить мое семейное положение. Уклоняясь, сопротивляясь этому давлению, плавно переходившему в настоящий прессинг, я испытывала некое подобие вины, точно отказывалась от ранее взятых на себя обязательств.
Но умом я прекрасно понимала, что ни перед кем не виновата. Это несовпадение реальности и ощущений меня раздражало, и раздражение приходилось постоянно подавлять, особенно при общении с сестрой.
В конце концов, я не подросток на попечении родственников. Я взрослая, достаточно пожившая и многое испытавшая женщина и вольна поступать так, как хочу и считаю нужным.
Впрочем, эта постоянно повторяемая «мантра» была не особенно действенной и уверенности мне не прибавляла. Чем настойчивее была Ольга, тем усерднее я занималась уборкой квартиры, стиркой, приготовлением еды и прочими добровольно возложенными на себя обязанностями по дому.
От этого чересчур усердного хозяйствования, а также от работы с реактивами в лаборатории у меня сохла и шелушилась кожа на руках. Ладони, к которым Лаврентий, может быть, когда-нибудь захочет прикоснуться, становились, на мой взгляд, совершенно непривлекательными, и это меня по-настоящему огорчало.
На третий наш день он читал мне стихи. Поначалу мне показалось, что он чем-то взволнован, встревожен, озабочен. Разговор дальше обычных приветствий, обмена вопросами о самочувствии, погоде и других ничего не значащих слов не продвигался. Похоже, сегодня ему было не до меня.
И вновь дурацкие сомнения в несуразности, нелепости своего поведения. Или все во мне, представлявшее для него какой-либо интерес, исчерпано за эти два дня? Но ведь вчера он сказал: приходите завтра и послезавтра… Просто из вежливости? Или что-то случилось? Мне надо было спросить у него о том, что произошло, но я не могла перебороть своего смущения. Счел бы нужным — рассказал бы сам.
Я решила уйти, придумав подходящий повод, и суетливо перебирала в голове возможные варианты.
— Вы куда-то спешите? — спросил он.
Вместо того чтобы согласиться, я покачала головой:
— В общем-то, нет. Меня никто и нигде особенно не ждет.
— Почему же никто и нигде? Я постоянно жду вас вот уже три дня. И думаю, нет, просто уверен в том, что я далеко не самый достойный и важный человек, желающий вашего присутствия, — добавил он после некоторой паузы.
Я почувствовала, как дурацкий подростковый румянец покрывает мои щеки, а к глазам подступают еще более дурацкие, никчемные слезы. Мне вдруг нестерпимо захотелось обнять его, прижать к себе и, гладя его большую красивую голову, сказать:
— Глупый, глупый… Я не хочу, не желаю видеть никого достойного и важного, я знаю только одно, что самый важный и достойный человек, присутствие которого для меня сейчас необходимо, это…
Я была готова протянуть к нему руки, но не знала, как его назвать: на «ты» или по-прежнему на «вы»? Казалось, именно это, и только это сдерживало меня. Не стеснение, не присутствие в палате еще одного больного, а именно эта формальность.
Я молчала, продолжая краснеть и глотать подступавшие слезы. Вероятно, тоже почувствовав неловкость от затянувшейся паузы, он спросил:
— Хотите, я почитаю вам стихи?
— Хочу, — ответила я.
Он тоже был смущен и не совсем готов к такому повороту беседы. Какое-то время он выбирал, с чего начать, но очень скоро к нему вернулась его обычная уверенность, и он одно за другим, почти без перерыва, без пауз стал читать мне свои удивительные стихи. Я молча слушала, не всегда улавливая, где кончалось одно и начиналось другое стихотворение. Да этого, в общем-то, и не требовалось. Я воспринимала его стихи как одну большую поэму, а точнее — как некую музыку, которую создавали слова, рифмы, его тихий, но сильный голос, звучавший не где-то вовне, а словно во мне самой.