Покаянный канон: жертвенница - Лавленцев Игорь. Страница 11
Он говорил о любви и разлуках, о птицах и цветах, о смерти и вечности… Не было никакой интонации, просто слова, слова о самом ничтожном и все-таки главном, как было сказано в одном из его стихотворений.
А потом он сказал:
— Довольно.
И замолчал. И через какое-то время добавил, глядя на меня с улыбкой:
— Стихи — вещь сугубо штучная, когда стихов слишком много, они теряют свою значимость и ценность.
Я хотела возразить, я хотела сказать, что нет, эти стихи как жизнь, а жизни не может быть слишком много. Я отчаянно покачала головой… Но он перебил меня, взяв за руку первый раз за время нашего короткого знакомства. Он сказал совсем не то, чего можно было ожидать в такой момент, словно мы вообще говорили о чем-то другом:
— Берта, пожалуйста, не думай, что я буду всегда таким, каким ты видишь меня сейчас. Даже если мне не суждено подняться на ноги и ходить, я не буду инвалидом в общепринятом значении этого слова. Жизнь моя будет по возможности полноценной. Пусть не так, как у других, пусть по-своему, но обязательно наполненной смыслом и действием. Все будет хорошо, все будет хорошо, Берта. А сейчас иди домой, — сказал он, не отпуская моей руки. — Меня здесь с утра изрядно помучили. Я сегодня усталый и неинтересный. Иди и непременно приходи завтра и послезавтра.
Он был по-настоящему мудр. И, несомненно, знал обо мне все до самой короткой мысли, до самого мизерного движения моей души. Иначе зачем бы ему было говорить все это именно сегодня, именно в этот момент.
Мне было грустно и тоскливо, мне было тоскливо и одиноко. До слез, сдерживаемых растраченной в последних неудачах и без того невеликой волей. Мне было грустно и одиноко без нее.
Пять, десять лет своей никчемной жизни отдал бы я теперешний за одну возможность прижаться головой к ее маленькой уютной груди, ощутить, вдохнуть ни с чем не сравнимый запах ее волос, поцеловать ее розовые, чуть шероховатые на выпуклостях от стирки ладони.
А может быть, я отдал бы за все это и всю свою оставшуюся жизнь, испросив, заначив, урвав для себя один день, прожитый около нее, вместе с ней…
Я по-прежнему ощущала его руку в своей руке, будто бы он шел рядом, вел меня по вечернему городу. Фразы из его стихов звучали в голове, подчиняя себе мою волю, сопровождая мои шаги и направляя их по своему усмотрению во времени и пространстве.
Я поднималась к легким белым облакам вместе с его птицами, подставляла теплому предзакатному солнцу свое лицо, как его цветы. Я вспоминала следом за ним, что такое любовь, предвкушая ее неизбежную вечность.
Я знала, что люблю, теперь я это знала. И еще я знала, что чувство это для меня в мои отнюдь не юные годы совершенно ново во всех несчетных своих проявлениях. Ничего подобного никогда со мной не случалось, ничего хоть сколько-то похожего на мое теперешнее состояние я никогда не испытывала…
Большинство женщин лишь с годами, с приходом расцвета, зрелости узнают, что такое оргазм, начинают испытывать всю полноту сексуальной близости. Я же, напротив, все это постигла достаточно рано, едва ли не с первых дней жизни со своим первым и единственным мужчиной.
Но любовь, близость душевная, наиболее высокая и значительная, пришла ко мне не в пору юности, а с усталыми годами и нелегкой зрелостью.
Ну и пусть! Я рада ей, я счастлива, как только может быть счастлива женщина, встречая ее, свою первую и настоящую любовь!
А он… Он узнает о моей любви, если захочет о ней узнать. А если нет… Я все равно счастлива, я благодарна ему не за его, а за свою любовь.
Странно, но счастье мое просилось на волю слезами, мне хотелось плакать, но я дотерпела до дома. Слава Богу, ни Ольги, ни Лешки с Игорьком не было, и на этот раз мне ничего никому не пришлось объяснять. Хотя, надо думать, несуразное мое состояние вполне располагало к допросу с пристрастием.
Взяв с собой магнитофон и кассету со своими любимыми балладами Криса Ри, голос которого был так похож на голос Лаврентия, я забралась в теплую ванну. Здесь моих тихих слез никто не увидит, и даже когда я выйду из своего убежища, на мокрые глаза и покрасневшие веки никто не обратит внимания.
Я плакала и думала о том, что свело нас с ним само провидение, и ничто другое. Ведь травматология, где он почему-то лежал, хотя должен был бы лежать в нейрохирургии, не была отделением, закрепленным за мной. Как раз наоборот, постоянно я работала именно в нейрохирургии. Но в этот день одна сотрудница попросила ее подменить. И именно в этот день настала очередь Лаврентия сдавать кровь на общий анализ, хотя сдают такой анализ только раз в десять дней.
И еще я думала о том, как мне его называть. Ни одно из ласкательно-уменьшительных производных от его имени никоим образом не годилось. Только его полное имя — Лаврентий — было ему к лицу.
Шел третий день нашего знакомства, и я запомнила его целиком, потому что это был последний день нашего существования друг без друга. Дальше была общая жизнь, уже не делимая памятью на дни. Вспоминаются только отдельные случаи, происшествия, события, радости и печали, обретения и потери, лишь отчасти привязанные к тому или иному сроку.
Как ни пытаюсь, не могу вспомнить предложения, сделанного мне Лаврентием. Вероятно, как такового его и не было. Видно, те слова, сказанные им в наш третий день, и были его предложением. А мое молчание стало очевидным и окончательным согласием.
Помню его первый поцелуй моих рук, от которого у меня закружилась голова, как от настоящего поцелуя страсти. Меня всегда привлекали, манили к себе его удивительно красивые, резко вычерченные губы. Я мечтала о его поцелуе, как несчастная школьница мечтает о тайном внимании молодого учителя литературы.
После того как он поцеловал мои руки, желание полноценного поцелуя превратилось у меня в манию, навязчивую идею. И, промучившись недели две или больше, я сама спровоцировала его порыв, приблизившись к его губам так, что не поцеловать меня было уже попросту невозможно.
Сам же во всех проявлениях поначалу он был очень и очень сдержан. Между его первым прикосновением к моей руке и первым поцелуем моей руки, первым объятием и первым настоящим поцелуем проходили дни, тянулись долгие недели.
Потом он говорил мне, что пробовал меня по глотку, по капле, словно дорогое вино. Он умел говорить красиво. Но я думала совершенно иначе, мне все время казалось, что я совсем не привлекаю его как женщина, интересна ему лишь как собеседник, как человек вне пола.
Я беспокоилась и огорчалась. Я возвращалась домой и раздевалась перед зеркалом, пытаясь найти в своей внешности недостатки. И, конечно же, находила у себя столько изъянов, что приходила в полнейшее уныние и считала себя неспособной представлять интерес не только для такого мужчины, как Лаврентий, но и для прочих, куда менее взыскательных и достойных, чем он.
Воспоминание о первой явной его попытке даже не познать, а скорее распознать меня как женщину сопровождается грустной улыбкой. Мы были в палате одни, заходящее солнце проливало свои косые лучи в большое незашторенное окно. Дверь в палату была закрыта, но разговаривали мы шепотом, словно боясь быть услышанными.
— Почему ты не подарил мне ни одной своей книжки? — спросила я.
Он достал из тумбочки и протянул мне один из своих сборников.
— Подпиши…
Он покачал головой.
— Ты не хочешь подписывать или не знаешь, что написать?
— Я никогда не подписываю книги близким людям, — ответил он. — Это что-то вроде приметы.
— Значит, ты считаешь меня своим близким человеком?
Он привлек меня к себе. Поцеловал в висок, в опущенные веки, в губы… Рука его, приподняв подол юбки, плотно легла на мое колено. Он продолжал целовать меня легко и коротко в самые уголки губ, неотрывно глядя мне в глаза, как будто оценивая мою реакцию. Рука же его медленно продвигалась вверх по внутренней стороне моего бедра. Не в силах дальше выносить эту сдержанность и медлительность, я крепко обняла его обеими руками, жадно и самозабвенно ловя его дыхание. Захваченная этим порывом, я естественным, но вовсе не невольным движением подалась навстречу его руке.