Покаянный канон: жертвенница - Лавленцев Игорь. Страница 12
В следующее мгновение я вдруг с ужасом вспомнила, что, натягивая утром колготки, зацепила их ногтем и порвала. Дырочка была малюсенькая, юбка достаточно длинная. Менять колготки не было ни времени, ни желания. Обойдется, подумала я, еще денек послужат. Но от беспрестанного хождения по этажам и отделениям больницы колготки «поползли», и к концу работы образовалась порядочная дыра.
Была даже мысль снять их и выбросить здесь же, но, завися от многочисленных, порою малообъяснимых для самой себя «премудростей», я не могла ходить без колготок даже в летнюю жару. С голыми ногами я чувствовала себя на улице неуютно — как бы совершенно раздетой.
Вспомнив о дырке, к которой как раз и двигалась рука Лаврентия, я резко, почти судорожно сжала ноги и отпрянула от него. Лаврентий был смущен таким оборотом дела едва ли не больше, чем я. До сих пор не знаю, о чем он тогда подумал. Наверняка он оценил мою психику не очень лестно, и любые попытки сближения были вновь отложены на томительно-неопределенный срок.
Мои ежедневные приходы к Лаврентию очень скоро вызвали в больнице немалый интерес, а затем и активное обсуждение. Первыми на меня, естественно, обратили внимание сестрички травматологии, ну а дальше пошло-поехало.
Каких только мнений и предположений, сплошь основанных на домыслах, но почитаемых чуть ли не истиной в последней инстанции, не донесли до меня волны сплетен! Говорили, что я верующая отшельница, едва ли не монашка, что по-прежнему, невзирая на все общественные перемены, воспринималось многими как странность, если не аномалия. Это было, пожалуй, самым безобидным и доброжелательным из соображений. Меньшинство пыталось изображать уважение к чуждому им миру. Такие называли меня матерью Терезой, но и они ошибались не меньше. Если бы знали они, как далека я от приписываемого мне благочестия! Мое чувство к Лаврентию в значительной степени росло на плотском грехе, правда, с оговоркой: если любовь вообще может быть грешной.
Еще говорили, что за неимением других насущных забот я, бессемейная и бездетная, а стало быть, праздноживущая, придумала себе досужую заботу, чтобы потешить свое самолюбие. А попросту говоря, для «выпендрежа», чтобы лишний раз показать, какая я особенная, не такая, как все.
На другом полюсе суждений было отвратительно-тошнотворное мнение обо мне как о хитрой, расчетливой бестии из тихого омута, охмуряющей в корыстных целях одинокого инвалида с квартирой.
Между этими двумя точками зрения располагался широчайший спектр моего морального нисхождения в глазах «общественности».
Но вряд ли у кого-то возникала мысль о том, что было на самом деле, о том, что в подобной ситуации могло возникнуть чувство, называемое любовью. Впрочем, может быть, все было несколько иначе, может быть, сама мысль у кого-то и возникала, но высказать ее вслух, поддержать меня, означало бы пойти наперекор большинству, стало быть, решиться на крамолу, впасть в ересь. Многие ли способны на это?
Надо сказать, я и сейчас абсолютно уверена, что Лаврентий был и остается мужчиной, безоглядно полюбить которого при определенных обстоятельствах могла бы любая женщина. Я не могла обмануться, я видела, что в глазах тех же сестричек из его отделения при общении с ним присутствует отнюдь не одно лишь смиренное сочувствие.
Другой вопрос — смог ли бы Лаврентий полюбить любую женщину? Впрочем, думаю, вопрос этот абсолютно глуп и не стоит ответа. Скажу лишь, что вся эта история совсем не способствовала моему благополучному вхождению в новый трудовой коллектив.
Я по-прежнему думала, что люди в Мурманске гораздо благожелательнее, тактичнее, добрее, чем здесь. И, не возникни в моей жизни Лаврентий, я, вероятно, не раз со слезами пожалела бы о покинутом мной, но близком моей душе и обетованном мне судьбой северном крае.
Впрочем, не будь Лаврентия, все наверняка было бы совсем иначе.
Нам требовалось проводить вместе все больше и больше времени. Вечерами он долго не отпускал меня. Я же уходила от него, делая все большие и большие усилия над собой. Наше присутствие рядом друг с другом всякий раз наполнялось новым качеством, новым, даже по сравнению со вчерашним, смыслом, перерастая в насущно необходимое присутствие каждого в другом.
Мои постоянные поздние приходы с работы, отнюдь не частые попытки приготовить для Лаврентия какую-то вкусную домашнюю еду, а пуще прочего мое ощутимое отчуждение от семейства сестры, моя внезапная бодрость духа, мое приподнято-возвышенное, радостно-самодостаточное состояние, никак не вязавшееся с «официальным» статусом замкнутой в себе одиночки, — все это неизбежно привело к объяснению с Ольгой.
Я рассказала ей о Лаврентии. Впрочем, главным образом о том, что этот попавший в беду человек, прекрасный человек, достаточно известный в городе литератор, нуждается сейчас в участии, в помощи, в человеческой поддержке. И случай или судьба предоставили мне возможность оказать ему эту поддержку, в которой я не могу и не вправе отказать.
Как ни странно, поначалу Ольгу вполне устроило и успокоило это объяснение. На время к ней вернулось благое расположение духа. Она улыбалась и вслед за прочими называла меня матерью Терезой. Ничего удивительного — имя этой милосердной подвижницы в ту пору было у многих на слуху.
Но сколь либо долго скрывать от сестры истинное положение вещей не представлялось возможным, да я, в общем, и не пыталась, не хотела, не желала что-то от кого-то скрывать. Разве в этом была нужда? Разве происходило что-то порочное, недостойное меня как человека, как женщины?
Я совершенно искренне воспринимала все полностью противоположно «общественному мнению». Униженная другим, некогда близким мне человеком, потеряв ощущение своего прежнего естества, я возрождалась как женщина, которую любят, ждут, хотят. Я восстанавливала свою утраченную природу со всей полнотой сознания и чувства, и дарил мне это сознание он, мой Лаврентий.
Я принесла сестре его фотографию и сказала, что люблю этого человека, что вполне довольна и счастлива. И если он позовет меня за собой, я с радостью выйду за него замуж.
— Так, ничего себе, — сдержанно произнесла Ольга, глядя на фотографию.
Впрочем, лишь на эти слова и хватило ее сдержанности. Далее последовал откровенный, вульгарный скандал, в котором я, как ни стыдно признаться, отвечала на грубость сестры такой же грубостью.
Какого-то внимания заслуживали лишь две реплики Ольги, брошенные в порыве «праведного» гнева.
— Да ты знаешь, — кричала она, — что полгода назад, когда он был нормальным, здоровым мужиком, он даже не взглянул бы на тебя, крутись ты у него перед глазами хоть целый год. Он же наверняка в бабах рылся, как в семечках, до сих пор не оженили кобеля. А ты толкуешь о какой-то любви!
Не единожды потом в тяжелые минуты возникали в моей душе эти фразы, брошенные Ольгой в скандальном запале, и не раз я была на грани того, чтобы согласиться с сестрой. Но всякий раз, в конце концов, у меня хватало силы, веры, а может быть, и ума отринуть прочь видимую правоту этих слов и довериться двум, на мой примитивный взгляд, более достойным основаниям: двум сердцам — моему и его.
Под конец нашего бурного и довольно продолжительного обмена мнениями Ольга, видимо, в качестве последнего, самого веского аргумента выпалила следующее:
— Ты все время твердишь: такой мужчина, настоящий мужчина… Да ты знаешь, что теперь из него мужик вообще никакой?! Даже после куда менее серьезных травм позвоночника у них с этим делом бывают большие проблемы, а после такого перелома, как у него, там вообще полный абзац!
— А у него не абзац, — коротко и уверенно ответила я.
— Откуда ты знаешь? — опешила Ольга.
— Знаю, и в отличие от некоторых не имею привычки говорить о том, чего не знаю! — бросила я, не столько затем, чтобы ответить по сути, сколько для того, чтобы уколоть, обидеть сестру.
— Так что, у вас уже и до этого дошло?