Покаянный канон: жертвенница - Лавленцев Игорь. Страница 13
Ольга была скорее растеряна, нежели сердита. Я попыталась изобразить снисходительную улыбку, молча кивнула и удалилась на отведенную мне территорию.
— Вы занимались этим прямо в больнице? Ты просто сошла с ума! — неслось мне вслед. — Несчастная, порочная дура! Ополоумевшая нимфоманка!
Нет, конечно же, нет, ничего конкретно такого, что вызвало неописуемый гнев Ольги, не было и не могло быть. Но тем не менее было нечто, дававшее мне право заявить Ольге, что у Лаврентия в этом плане все совсем не так уж плохо.
Стояли очень жаркие дни. Бывая у Лаврентия, я через каждые полчаса приносила ему тазик и кувшин с холодной водой для умывания. Подобные процедуры его, как видно, не очень теплолюбивого, приводили в благоприятнейшее расположение духа, едва ли не в восторг.
— Эх, — вздохнул он мечтательно. — Сейчас бы искупаться по-настоящему, в горячей ванне, да трижды пройтись мочалочкой, отодрать с себя многомесячную коросту.
К тому времени Лаврентий уже достаточно уверенно мог сидеть на кровати и поговаривал о том, чтобы сесть на коляску. Но лечащий врач, опасаясь ненужных случайных травм, пока не спешил дать на это разрешение.
— Не прибедняйся, тебя няньки любят и каждую неделю моют, да и в ванну лезть, конечно, тебе никто не разрешит, — сказала я. — А вот если бы врач разрешил тебе сесть на коляску, то под душем вполне можно было бы помыться.
— Да врач уже, в общем-то, почти и не против, если как следует попросить…
— Так в чем же проблема?
— Одному ехать в душевую все равно никто не разрешит. — Лаврентий безнадежно махнул рукой. — Нужно просить какую-нибудь санитарку, а с этими занудами связываться — себе дороже.
— Я могла бы тебе помочь, если ты, конечно, не против, — сказала я после некоторой паузы по возможности бесстрастным тоном.
Лаврентий молчал, как показалось мне, напряженно глядя мне в глаза. В общем-то, в этом не было бы ничего особенного, к тому времени к моему ежедневному присутствию рядом с Лаврентием уже привыкли, и многие воспринимали меня кем-то вроде обычной сиделки, только добровольной. Ну, подняла бы одна-другая бровки, хмыкнула бы в сторону, подумаешь, и не такое терпели. Человеку нужно помыться, вот и весь разговор.
— А ты-то не против? — наконец спросил он.
— Почему я должна быть против того, чтобы помочь тебе искупаться, — ответила я с прежней невозмутимостью.
На том и порешили.
На следующий день я взяла с собой пакет с шампунем, мочалкой, большим банным полотенцем. Когда, закончив работу, я, как всегда, зашла к Лаврентию в палату, первым делом, опережая все слова, он с улыбкой кивнул мне, давая понять, что все улажено и дело лишь за нами.
Помогать мне, пересаживать его, большого и достаточно грузного, на коляску, пришли санитарка и медсестра, но к общему удивлению, только не к удивлению самого Лаврентия, он обошелся вообще без какой бы то ни было помощи. Спустив ноги на пол, опершись одной рукой о кровать, другой о подлокотник, он одним сильным, уверенным движением перенес свое тело на коляску и, устроившись поудобнее, решительным жестом руки указал направление движения.
— Ты вся измочишься, — сказал он мне уже в душевой. — Надо было бы переодеться тебе в какой-нибудь халат. Попроси у санитарки.
— Еще чего придумал! — с жаром возразила я. — Стану я тут переодеваться, да еще в какой-то грязный халат.
— Тебя больше смущает грязный халат, — спросил он, — или то, что ты должна переодеться здесь?
— Не сахарная, высохну, — ответила я мимо вопроса, но тоном, не принимающим никаких возражений.
Лаврентий, словно недоумевая, пожал плечами, а я отчего-то не вполне послушной рукой бухнула ему на голову едва ли не половину флакона шампуня.
Я мыла ему голову, терла мочалкой плечи и спину, пытаясь при этом смотреть исключительно на предмет моих сиюминутных стараний и никуда больше. Лаврентий же, судя по всему, получал настоящее удовольствие, блаженно щурясь, отфыркивая воду, поливая себя из лейки чуть ли не крутым кипятком, который едва терпели мои руки.
Чем ниже я продвигалась, тем медленнее и неувереннее становились мои действия. Я ожидала, что вот-вот Лаврентий заберет у меня мочалку и скажет, что дальше он будет мыться сам. Но он, казалось, и не думал предпринимать ничего подобного, точно не замечая моего весьма затруднительного положения.
Вдруг совершенно неожиданно для меня он взял мою руку и нескорым, но твердым движением опустил ее к низу своего живота. И, выждав паузу, дальше, вниз, направляя меня, как послушную марионетку.
Он крепко держал мою ладонь. Я повернула голову. Подвздошье мое пронзали тысячи нежнейших жал, голова кружилась. Я стояла, словно оцепенев, выронив мочалку, склонившись и прислоняясь лбом к его мокрой голове. Не в силах сказать ни слова, я вздохнула и просто покачала головой.
Вероятно, поняв этот жест как просьбу о «пощаде», он поднял мою руку, несколько раз поцеловал ее и сказал все тем же приглушенным голосом:
— Прости. Мне это было очень важно… Мне было важно, чтобы ты это знала.
— Мне тоже, — ответила я шепотом.
Вернувшись в палату, мы, смущаясь, как школьники, почти не смотрели друг на друга, вяло говорили о чем-то постороннем. Вероятно, все эмоциональное напряжение сегодняшней встречи вымотало нас сполна.
В тот вечер я снова плакала, запершись в ванной. У меня все время кружилась голова. Не в силах ни на чем сосредоточиться, я отвечала на вопросы Ольги невпопад и все время думала, что ему сейчас там, в палате, наверное, очень одиноко и плохо без меня.
Я даже хотела опять поехать в больницу, просто для того, чтобы сказать ему, что и мне без него очень одиноко и плохо, но не поехала.
На следующий день Лаврентий подарил мне большой букет белых и лучистых, как июльское солнце, садовых ромашек. Я же, несчастная дура, не столько радовалась этим цветам, сколько думала о том, откуда он их взял.
Может быть, кто-то принес и подарил ему эти цветы, кто-то из его прежних или настоящих возлюбленных или подруг, а он отдал их мне…
Шло время. Один за другим букеты осыпали свои лепестки. Близилось время астр.
За полгода пребывания в больнице Лаврентий перенес шесть серьезных операций, после четырех последних я была рядом с ним.
Порою меня просто поражало то спокойствие, с которым он переносил все невзгоды своего больничного бытия. Ни разу после операции он не позволил мне остаться около него на ночь. Едва отойдя от наркоза, он пересохшими, еще непослушными губами отсылал меня домой.
Я пыталась возражать ему, спорить, не соглашаться, но он «играл» не по правилам. Он говорил, что, сидя около него ночью, я буду ему не помощницей, а лишней нагрузкой, обузой. Вместо того чтобы отдохнуть, нормально выспаться и прийти в себя после операции, он всю ночь станет беспокоиться обо мне, переживать, что я, проведя бессонную ночь, явлюсь завтра на работу усталой и разбитой.
Он просил пожалеть его и отправляться домой. Все его слова и доводы могли быть правдой, и я не хотела идти ему наперекор. Обиженная, расстроенная, со слезами на глазах, я уходила прочь, хотя была почти убеждена, что его слова с правдой и рядом не стояли.
На следующий же день он был уже прежним Лаврентием, и лишь синяки под глазами, потрескавшиеся губы да нечастая улыбка выдавали его немочь, его плохое самочувствие.
Однажды, перед очередной операцией, я, не сдержавшись по бабьей слабости и дурости, рассказала ему о своей очередной стычке с сестрой, о том, что мне все тяжелее и тяжелее жить в доме. На следующий день он, как обычно, без лишних разговоров, будто о чем-то вспомнив, остановил меня, уже направлявшуюся к выходу.
— Я забыл, — сказал он. — Вот газета, ребята принесли сегодня утром. Там стихи для тебя, я их давно написал, но хотел, чтобы их напечатали. Так как-то солиднее, пусть о тебе знают все, а не только я.
Улыбался он вымученно, через силу.