Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан. Страница 32

— А, жизнь, которая тебя надлежит. И что ты хочешь, должность? При дворе?

— Я хочу жить, как следует кому-нибудь такому, в жилах которого течет королевская кровь, — совершенно невпопад отвечаю я. Граф хохочет и, не переставая смеяться, говорит:

— Моя мать породила меня с семнадцатилетним конюхом, русином по имени Грыцько, фамилии нет, просто-напросто Грыцько. Гриша.

Мой официальный отец, третий граф де Мехув-Меховский, знал об этом так же хорошо, как и всякий, кто когда-либо видел меня и того конюха, сходство поразительное.

— И что с того? — спрашиваю я, снова без ума.

— Ничего. Я же не ищу себе должности в конюшне только лишь потому, что моя покойница мать очень любила мужицкие хуи, ведь правда?

Молчу.

— Единственное, что ты можешь получить от меня, парень, это совет, — граф неожиданно меняет тон, неожиданно он становится холодным, словно прусский офицер. — Тебе не повезло в том, что старый ебучий хер сдох, прежде чем ты родился, а он не успел обеспечить тебе жизнь, как обеспечил другим своим незаконнорожденным.

Он замолчал, понюхал коньяк, сделал большой глоток.

— И ничего особого не воображай, — продолжил он. — Они вовсе не камергеры при дворе, не министры, это ведь уже не те времена, что двести лет назад. Но они закончили университеты, они адвокаты, нотариусы, врачи. Где-то в провинции, ни в коем случае в Кракове или в Варшаве, но живут они хорошо, спокойно, в Королевской Пруссии или в Поморье. И даже фамилия у них общая: Ветинский.

— Это не совет, — отвечаю я. Граф неожиданно отбрасывает холодный, прусский тон.

— И действительно, не совет, — добродушно усмехается тот.

Он протягивает руку к шнуру звонка, тянет, через десять секунд входит камердинер.

— Петр, подай новый коньяк для моего гостя.

И что, я должен отказать, ну, не знаю, вылить этот коньяк паразиту в харю или лучше не выливать, а благородно так принять? Тут это самое главное — не знаю. И нет, не обливаю его, вообще не выполняю никакого жеста, мир попросту сам осуществляет свое существование вокруг меня.

И всегда оно так было, ранами Господа Христа клянусь, и пускай скажет за меня Перквунос и Господь Бог! Мир действовал сам по себе, а я в этом мире был словно носимый ветром листок, если можно предложить столь затасканную метафору. Рыцарь, джентльмен, альфа-самец, кшатрий — он движет мир вокруг себя. Он — двиЖитель, я же только движимый. Кшатрий — он солярный, а я лунарный и хтонический. Мой бог — это Змей, а не Дзив Пацерж. Именно так, наверное, звучал бы по-славянски Dyeus Pater, только вот как-то "пацерж" [61] ну никак как "отец, патер" не сохранился, хотя вот славянская "мать, мати, матка" — это арийская "mater". Dyeus, то есть Зевс, или же Iove Pater или литовский Диевас, которого и до сих пор там почитают, то есть, до давних пор, которых уже нет, а у нас сделался Дзивом-Дивом и исчез из памяти как бог, осталось только лишь "диво" или "чудо". А вот Перун, то есть Индра, остался, остался бог кшатриев. И с этим бытием в качестве кшатрия, дело ведь не в умении владения оружием, У меня в съемной комнате имеется краденый пистолет "маузер", из которого на расстоянии в пятьдесят метров за десять секунд я разбиваю пять бутылок, то есть имелись в жилище моем мечи и умение мечное имел есмь, в доспехе и без доспеха, и все же это мир мною дергает, а не я — миром. И, наверняка, не в том ведь дело, чтобы быть джентльменом, иметь камердинера и ездить на солнечной колеснице, не каждый входящий в касту кшатриев, является кшатрием в сердце своем, не каждый действует в соответствии со своей Дхармой. Даже Арджуна перед битвой сомневался.

Так что пью я новый коньяк, как будто бы извиняясь перед графом за свой недавний вульгарный жест, за то, что погасил дареную сигару в дареном же коньяке.

А Пелка, граф де Мехув-Меховский еще раз предлагает мне кедровую шкатулку с сигарами, а я еще раз выбираю сигару, еще раз послушно отрезаю кончик и медленно прикуриваю сигару: в конце концов, долго я подглядывал за джентльменами по кафе и теперь знаю, как это делается: поначалу нужно обжечь сигару, которую держишь в руке, поворачивая ее, чтобы она прикурилась равномерно, после этого ее следует вложить в рот и затянуться, продолжая поджиг, пока не вспыхнет пламенем, после того огонь необходимо сдуть и дать сигаре минуточку отдохнуть, и только после того приступить к курению.

И когда джентльмен раскуривал сигару, не прерывая беседы, он делал это так, как делал все остальное, как бы нехотя, мир останавливался, чтобы джентльмен мог прикурить сигару, но сам джентльмен вовсе не останавливался, сигару он раскуривал с точно тем же безразличием, как и играл в теннис, сражался на войне, любил и умирал.

И когда сигара уже тлеет, господин Пелка, граф де Мехув-Меховский, вновь обращается ко мне теплым, сердечным тоном:

— Я надумал. Я не дам тебе того, что мог бы дать тебе твой отец, упокой Господь его душу, если бы он жил, не дам имени, зато у меня много денег, так что могу дать деньги.

Мне следовало бы протестовать: это почему же он мне столь нашло "тыкает", но как-то вот не протестую. Граф поднимается, берет со стола чековую книжку, выписывает, возвращается к столику и вручает мне чек на пятьдесят тысяч талеров. Удача.

— Купи себе автомобиль, купи себе квартиру в Кракове, купи членство в каком-нибудь приличном клубе, и будешь иметь то, чего желал.

Граф поднимается, давая знак, что беседа закончена. А я не знаю, как себя вести, потому какое-то время еще сижу, напряженно, с дымящейся сигарой в пальцах.

— Выматывайся отсюда, — рычит граф, и я послушно, послушно, послушненько встаю и выхожу.

Камердинер подает мне пальто.

На следующий день реализую чек, завожу счет в Bank of London, высматриваю квартиру и автомобиль, машину нахожу, покупаю "альфу ромео", б/у, годичной давности, прекрасный двухместный роадстер с белыми шинами, в самый раз для кавалера и джентльмена, которым я никогда не был и не буду.

И вот я стою на тротуаре, размахиваю, как все, бело-красным флажком и завидую: вот парадом, на прекрасных лошадях проходит полк уланов, здешний, краковский, придворный; за уланами на гнедых лошадях конная артилерия, потом эскадрон бронированных автомобилей, самокатчики. Парад красивый, потому что парадом проходит армия, возвращающаяся с далекой победной войнушки, мундиры выцветшие, автомобильная броня продырявлена пулями, но военные счастливы, они разбили прусскую пехотную дивизию под Ольштыном; на солдатских лицах улыбки и модные усища, на мундирах кресты и медали.

И я знаю, что никогда-никогда, совсем никогда не смог бы стать офицером в этом полку, быть между поручиками Острогскими и фон Ратчек-Рачиньскими, между ротмистрами Пацами, майорами Потоцкими и полковниками Бадени, подпоручиками Чарторыскими и Любомирскими, и не мог бы — так же, как они — носить усы и медали. Этого Пелка мне не дал.

И так вот сидел я в своей комнатке на Клепарже, в паршивой комнатушке, спрятавши в постели деньги, полученные от Пелки, кучу денег в серебряных пражских грошах. И прохаживался по Кракову в наилучшем одеянии, а одевался я как рыцарь, только и того, что без пояса, пояс носить не осмеливался, но у нас ведь вообще немногие рыцари опоясаны, так что теперь горожанки глядели на меня словно на молодого рыцаря, но их взгляды все равно не приносили мне удовлетворения, потому что между моим дорогим шапероном, хоуппеландой из красного бархата, пуленами из мягкой красной козловой кожи, между этим одеянием, достойным господ и моей истинной дхармой кшатрия, которую я, естественно, и не называл дхармой, поскольку вообще никак ее не называл, или же иначе, будучи ведь ученым, пользовался ее латинским определением: vocatio, призвание — между ними таилась ложь, обман и иллюзия.

Так что мог есмь быть рыцарем в сердце своем и носить рыцарские одежды, но между сердцем и одеждой не было кшатрия, между одеждой и сердцем был Пашко, бастерт и мошенник, фехтмейстер то есть фокусник, матери курвы сын, человек без связей и обязанностей, людской навоз ниоткуда, без дома, без семьи, без господина и без подданных, человек-никто.