Вечный Грюнвальд (ЛП) - Твардох Щепан. Страница 33
И боялся я идти к людям, боялся тратить серебро, ибо боялся я того, что кто-нибудь увидит меня насквозь, посчитает падалью, который серебро украл; глядел я, как едут рыцари придворной хоругви, красно-белые красавцы, и знал я, что вот это настоящие кшатрии.
Меч на моем боку — это орудие моей профессии, точно так же, как долото и пила плотника или игла портного, а меч — на боку рыцаря, даже если рыцарь тот умением мечным не владеет, меч на боку рыцаря — это нечто иное, это священный меч, это воля и жизнь рыцаря, заколдованными в железо, это продолжение его десницы.
И тогда пришел ко мне махлер Вшеслав собственной персоной. Он вошел вою комнату в белом плаще с черным крестом, даже с мечом у пояса, то есть прямо с дороги, и был он герром фон Кёнигсеггом, орденским братом фон Кёнигсеггом, и сказал он мне, чем есть моя жизнь, насколько она смешна и несчастна, я начал протестовать, и тогда он ударил меня в лицо так сильно, что свалил меня на пол, после чего приказал молчать и слушать.
И сказал он, что должен я сделать.
К сожалению, я не мог убить собственного отца. А его кровь, его смерть, смыла бы, возможно, позор моего зачатия. Но я не могу. Следовательно, так до конца позор и не смою, не перестану быть бастертом и сыном курвы-матери, но я могу ее затушевать, как-то затереть. А чтобы сделать это, я должен убить Пелку. На это я ответил, что ведь не встанет он со мной в поединок, опять же, он дал мне очень много денег, с которыми я даже и не знаю, что сделать.
А на это фон Кёнигсегг заявил мне, что я дурак, и что деньги должен оставить себе, ведь это благодаря ним могу я стать тем, кем желаю стать. Но об этом потом. Пелка же попросту должен умереть от моей руки, и не обязательно это будет меч, хватит и того, если я застрелю его, хотя бы, из арбалета.
Но он должен умереть, так же, как обязан был умереть Твожиянек, чтобы я спас ту единственную вещь, которая связывала меня с моим королевским наследием, мой батистовый платок с королевской монограммой “K”, который я продолжаю носить, и не знаю теперь, не могу выделить, то ли до самого конца в истинном в-миру-пребывании его сберегал и хранил словно реликвию, то ли осквернил его, обтирая им корешок после мужчинского деяния с шалавами. Наверняка, нигде я его не бросил.
Так что приказал мне махлер Вшеслав купить арбалет-самострел. А стрелы-болты для уверенности отравить, и для того дал мне верный яд в серебряном наперстке.
А после того должен был заказать я себе доспех, ничего исключительного, добрые рыцарские доспехи, панцирь на грудь, кольчугу, шлем с забралом и наплечники, а еще наголенники и набедренники — то есть ташки. Ну а вместе с тем весь конский рыцарский убор, и лошадей: дестриэ и палфрея.
Хороший палфрей у меня уже был, но вот дестриэ я покупать опасался и сказал махлеру, что боязно мне покупать рыцарского коня, увидит меня еще какой рыцарь и будет готов меня убить за то, что под рыцаря я подделываюсь.
А махлер Вшеслав терпеливо объяснил мне, что стану я рыцарем и не буду ни под кого подделываться, но стану рыцарем, если даже не в сердце своем, то в глазах тех, кто на меня глядят. И потом, когда уже будет у меня конь и доспех, и все необходимое, тогда приму я имя Пауля фон Штернберга и выдам себя за бедного служилого рыцаря, министериала из Палатината [62], а поеду я на север, в Пруссию, и предложу себя самого Ордену вместе со всем своим скромным имуществом, образовавшимся, как я и скажу, после перевода в денежную форму небольшого имения, которое оставил мне отец. Мать умерла родами, что почти что правда, а родственников никаких не имею, что тоже правда, а потому что когда пришла матушка моя в публичный дом, другие духны сразу же посвятили ее в то, что делать, чтобы не ходить беременной другими детьми.
Но поначалу должен убить я Пелку, господинчика Пелку, графа Пелку, убить, застрелить, когда выйдет он из дома на Клепарже, то есть убить насовсем. В противном случае, никогда не стану я рыцарем, никогда не освобожусь от пятна своего грешного зачатия.
Ибо в убожестве был я зачат, и в грехе зачала меня мать моя. Вот окропишь ты меня, черный боже, кровью неприятеля, омоешь меня, и сделаюсь я белее снега.
Когда же убью я врага, оторвусь от чудовищного наследия своего незаконного зачатия бастертового, от своей курвы матери, и начну жизнь новую, жизнь человека истинного.
И ушел от меня махлер Вшеслав, я же отправился разыскивать арбалет, ведь не так уж и легко купить самострел. В конце концов, купил я итальянский, скорее всего, генуэзский, без рычага, а только лишь со стременем и крюком, что к поясу прилаживают, чтобы натянуть тетиву посредством силы выпрямления ног. Купил я его у еврея, которому, наверняка, оружие заложил какой-нибудь наемный солдат, чтобы иметь что-нибудь на пиво и девок, еще купил я два десятка болтов с обычными наконечниками, потому что у арбалетчиков были уж слишком дорогие.
Обладал я умением из арбалета стрелять, пускай и не мастерски, но достаточно, впрочем, это и не штука, не то, что из лука стрелять. Отправился я потренироваться, далеко за город, попортил болтов, зато был уверен в то, что с тридцати шагов не промахнусь.
А после того утратил я волю к этому деянию.
И вспоминаю, выделяю я из ВсеПашка ту часть Извечного Грюнвальда, что была отражением той утраты воли из моего истинного в-миру-пребывания, и то не был наисильнейший из всех Извечных Грюнвальдов, то была та — с мириадами других — версия Извечного Грюнвальда, в которой аантропный Иоахим фон Эгерн был коронным рыцарем, ибо его далекий предок отрекся от своей венгерскости вместе со всем венгерским дворянством, которое сделалось поляками, в то время как венгерские горожане стали немцами, ну а мужики вообще исчезли.
Мать Польша же с охотой принимала чужих, жадно, словно хозяйка, что с радостью принимает гостей, чтобы потом включить их в ритм жизни собственного дома, настолько сильно впрячь, что утратят они чувство собственной отдельности, что забудут то, что они гости, что когда-то жили где-то иначе.
Иоахим фон Эгерн прозвался Венгерским, он принял польский герб "Роля", то есть в алом поле серебряная роза, вокруг которой три лезвия, одно прямо снизу от цветка, еще два по бокам — то есть старинный triskelion, разве что ставший более привычным по причине внешнего вида известных, деревенских кос. В навершии герба — пять страусовых перьев.
Мать Польша установила его историком, я же служил ему в качестве помощника, и работали мы со старинными книгами, которые все собрала Мать Польша в Польской Национальной Библиотеке, где из стен вырастали Ее пальцы и руки, и вот они как раз перемещали, подавали, выставляли и вытирали пыль со всех польских книг, которые когда-либо появились. Вот только Мать Польша сама никогда их не читала, ибо Мать Польша была Польшей, была живой Польшей, была польскостью и ВсеПольшей, она была единственной Польшей, которая была, так что никакая из польских книжек не была ей нужна. Так что Польская Национальная Библиотека была уже всего лишь музеем, ибо — раз уже Мать Польша не нуждалась в книгах, не нуждались в них и аантропы, и мы, неизмененные люди, ибо — и мы, и они — обладали врожденной польскостью, и мы, и они пили из ее сосков и вдыхали ее из ее желез, и погружались в польскости в танатичных оргазмах на размножающих аудиенциях, по-польски оплодотворяя лона Матери Польши.
Так что миссией Иоахима Венгерского герба Роля в Польской Национальной Библиотеке не был надзор над книжным собранием, этим занимались умелые мягкие пальцы Матери Польши; Иоахим был историком, и Мать Польша нуждалась в его аантропном разуме, сама оставаясь неспособной к чтению и размышлению, ибо не тому служили мозги Матери Польши.
Так что Мать Польша пахла внутри библиотеки приказами, а Иоахим Венгерский упорядочивал содержание книг таким образом, чтобы стало оно правдивым.
То есть, он убирал немецкие наименования давно уже не существующих городов, которые существовали только лишь в чуждых плоти Матери Польши словах, заменяя их польскими словами. Города уже не существовали, потому что всю Мать Польшу покрывал один и тот же привычный, польский пейзаж: хлебные нивы, рощи, придорожные ивы и усадьбы: усадьбы размножения и усадьбы с сиськами Матери Польши, и усадьбы, в которых проживали не-измененные, и усадьбы, в которых проживали аантропы; и усадьбы, в которых не-измененные ковали оружие и панцеры. Горы Мать Польша выровняла, ибо горы — пейзаж не польский, горы чужды духом Матери Польше, ведь в польских горах уж слишком чувствуется овечий смрад Балкан, слишком громко слышны валашские слова, фамилии и топонимы: все эти колибы, бацы, юхасы, газды [63], фамилии Валах или же Русин, и все эти Кичоры и Истебни, Кошараве и гроне [64], так что нет уже никаких гор и овец; и нет уже холмистых видов, оставшихся после прохождении ледника озер и морен, ведь все эти виды чужды Матери Польше; тело Матери Польши хорошо чувствует себя только лишь под золотисто-зеленой равниной, и хорошо растут на ней вербы, сосновые боры и смешанные пущи, зато плохо растут горне леса, ну не любит Мать Польша горных лесов.