Сказки-секунды. Высматривая мага (СИ) - Степанова Дарина. Страница 23
Сладкий чай — это если болит голова. Ох, как сладко, покончив с делами, наконец позволить головной боли заполнить тебя, уступить ей, сказать: да, дорогая, вот время и для тебя. БолИ. Сейчас я выпью таблетку, потом — чай, а потом — лягу спать, и буду долго засыпать из-за тебя, мучиться и переворачивать подушки, но с утра ты уйдёшь, и мне будет радостно вдвойне. В слабенький жёлтый чай ложка за ложкой прыгает крупный сахар, ложка стучит о кружку, и чай даже пахнуть начинает иначе — сладостью. Глоток — и в горле, и внутри становится тепло, ласково, спокойно. Сладкий чай — это откуда-то из детства, из твёрдых маковых сушек, белых пиал с жёлтыми узорами, карамелек и булочек с повидлом и ломтиками сыра.
Кефир с мятными пряниками… О, этого Марика ждёт весь день, это маленькая вечерняя награда, это несколько минут (а то и часов, до глубокой ночи) спокойствия, тишины, мятного привкуса и жирного белого кефира. Пряники осыпаются мягкими большими крошками, прямо в кружку, и мокрые крошки напитываются кефиром, мягчеют, кислеют… Кефир холодный и свежий, кружку можно прижать к горячему лбу, и останутся влажные прохладные капли. Марика любит ощущать это, но не слишком любит вспоминать. Мокрые пряничные крошки — это дом, домашние вечера за задёрнутыми шторами, мягкие мамины руки.
Морс из клюквы тоже пахнет домом. Крупная, искусственная клюква, почти безвкусная после того, как её замораживали и размораживали, наверное, десятки раз. Но, разварившись в кипятке, выпустив в воду свои розовые семечки, сморщившись и раскрывшись, она не только меняет вкус. Она пахнет, она звучит по-другому. Летом, лесом, лугом, болотом, закатом, холмами. А ещё — нагретой плитой, розовыми каплями на салатовом кафельном фартуке, на руках, на белой футболке; вечером за окном, сырниками с курагой, вертящейся рядом сестрёнкой. Клюквенный морс, горячий или остывший, с мякотью, с раздавленными ягодами, иногда такой густой, что можно пить ложкой…
Ванильный йогурт — новичок. Он ещё не спрятал в свою упаковку ни картинок, ни запахов, ни дорог. Он вошёл в список сегодня, сейчас. Вот сейчас, в момент, когда Марика сказала дождю о том, что любит пить. Пока глоток холодного йогурта — это только ночная окраинная Москва, огоньки машин, подземный переход, глубокие лужи и дождь, дождь, дождь… Но в нём есть что-то ещё… Есть что-то ещё…
Марика миновала переход, остановилась у автобусной остановки и открыла крышечку ещё раз. Густой, сладкий, ванильный запах, потом и вкус… Ну же, что это? Дразнящее память робкое прикосновение… Что-то давнее. Плитки под ногами, как крекер. Свет пятилампового фонаря — разбегается по сугробам. Киоск около ограды из зелёных прутьев. Что-то мягкое, белое, липкое в блестящем серебристом фантике. Коричневая глазурь и сливочная снежная мякоть. По губам, по рукам, на воротничок…
Ванильный глазированный сырок из самого-самого детства.
Марика делает ещё один глоток и теперь знает наверняка: йогурт — это вкус детства, самого-самого. Ядрышка детства — радостного, твёрдого, окружённого нежностью, — как сердцевина глазированного сырка.
Лючка
Её квартира смотрела на кафе. Окна в окна. Её дом был островком старых рябиновых дворов сирени и высокой травы. Её дом стоял буквой Г, крыльями-стенами сберегая старый рябиновый двор. Вокруг росли многоэтажки, окраина города отдалялась и отдалялась, и в конце концов Лючкин дом оказался почти в центре, чужой, маленький, желанный. Вечером светились её окна, такие деревенские и домашние, что люди думали: вот за этими шторами пекут тёплые пироги с ягодным вареньем, здесь живёт рыжий кот Евграф, тут ему лениво ловить мышей, а их и нет.
А Лючка ничего не думала. Лючка просто жила в своей квартире-осколке, дружила с соседями, любила кота и пекла не ягодные пироги, а шарлотки с чем попало и с чем угодно, кроме яблок. Яблоня тоже росла в крошечном дворе под окном, с кислыми зелёными яблоками. Если бы Лючка захотела, она бы могла рвать их с балкона. Но яблоки были ядовитые, в яблоках жила таблица Менделеева, ведь яблоня росла в пыльном городе против кафе.
Кафе тоже светилось вечерами, с девяти до полуночи. Потом — закрывалось. Окна глядели в окна, Лючка глядела на разодетых дам, мадам и месье. Это было так забавно: они, все эти люди, думали, что, забравшись в кабинку, остались одни, замкнулись в скорлупки с уютным полумраком, вежливым официантом и фортепианной музыкой. А Лючка видела их, видела, как они накалывают на вилку гуляш, наматывают пасту, осторожно помешивают грибной крем-суп.
Это было как кино, одна и та же серия и разные актёры. Лючка усаживалась у окна, пощипывала кусочки шарлотки, поглаживала Евграфа, покусывала карандаш, по-старинке от руки редактируя технический перевод.
Если бы кто-то посмотрел на неё с улицы, с её любимого рябинового двора, увидел бы её, беленькую бледную, молодую и худую, за толстой тетрадью и тонкими стёклами. А если бы вдруг очнулись мадам из кафе — глянули бы, как на картину в раме из яблок и ветвей: бледная беленькая Лючка-колючка, Лючка-колокольчик, мечтательно зажавшая карандаш. Жена смотрителя маяка.
Кораблик солнца
Стеклянная комната
Он и сам не понял, как попал в число «неблагонадёжных». Это удручало. Тотальный контроль, прогулки по расписанию, невозможность пропустить ни музыку, ни школу и, конечно же, редкие, чрезвычайно редкие и только по согласованию с куратором визиты Эм. И вообще, с ней пока вовсе, видимо, придётся проститься: вчера всем пятерым ясно дали понять, что пару-тройку недель они вряд ли попадут за пределы корпуса.
Воскресное утро вышло сумбурным: сбор вещей, подписка бумажек о переселении, о согласии на переселение (будто кто-то спрашивал!..), о сроках переселения… Потом — беготня с сумкой по недостроенному громадному зданию, которое от и до не знала даже директор. Да и как можно ориентироваться в этом переплетении корпусов, коридоров, лужаек и кухонь, когда оно ещё и не спроектировано до конца? На том, чтобы воспитанников заселили в новое здание уже сейчас, настояла, кстати, именно она. Либерта, или Либа, — по-настоящему Лилия Борисовна. Но прозвище Либерта подходило ей как нельзя лучше: либеральная, демократичная, едва за сорок, на вид — словно девчонка. Вопреки ожиданиям и внешней хрупкости, пока ей вполне удавалось держать в узде всех обитателей этого хаотичного строения, обеспечивая их едой, бытовыми принадлежностями и — с самого первого дня! — неизменными школьными уроками.
За этими мыслями Адольф одолел половину пути до новой комнаты. В отличие от прежней, она располагалась не в глубине, а в только что отстроенном крыле, и окна, несмотря на «неблагонадёжность» будущих жильцов, выходили на проспект.
Когда он поднялся на третий этаж и, волоча за собой сумку, миновал балконный коридор вдоль балетного корпуса, оказалось, он прибыл первым. По крайней мере, дверь блока была заперта, и замок ещё блестел смазкой. Дольф отпер её новеньким блестящим ключом (надо бы посадить на брелок) и вошёл в холл.
Пахло свежей краской, немного — штукатуркой, резиной и спёртым воздухом. В не слишком просторном холле, с белыми стенами и сине-сиреневым полосатым полом, окон не оказалось, и Адольф заглянул за ближайшую дверь. Комната (тоже не слишком просторная, как с неудовольствием заметил он) совершенно пустая, в два широких сплошных окна без переплётов. Попытался дёрнуть на себя створку, но не смог, — заперто. Ключ не подходил. Значит, окна тут либо не открываются вообще, либо эта комната просто не его.
Вернувшись в холл, Дольф отметил ещё одну не слишком приятную деталь: все двери, за исключением входной из коридора, были стеклянными. Синие пластиковые косяки, чёрные металлические ручки и чистое, без единой пылинки и царапины стекло на всю поверхность. М-да. С Эм точно придётся повременить. Приглашать её в прозрачный куб, почти ничем не отделённый от общего холла, не хотелось.
И тут он увидел свою комнату. Комнату, которая (он ещё и не догадывался об этом) останется его пристанищем на долгие годы, вплоть до окончания докторантуры. И дело вовсе не в том, что он застрянет среди «неблагонадёжных» — просто эта комната полюбится ему, а Эм, которая всё-таки появится здесь не единожды, с годами наведёт настоящий ненавязчивый уют.