Импульс (СИ) - "Inside". Страница 68

Ошиблась-таки. Не зажило.

Потому что на следующий день она увидела Лорейн в полосатом цветном свитере, бледную, заболевшую; после они пошли обедать, и Эмили слепо шарит у себя в памяти, круги по воде, ладони трут друг друга.

Где-то близко.

Где-то рядом.

Чарли сказал мне, что у вас странное представление о врачах.

Значит, они разговаривали накануне вечером.

Но Чарли! Высокий, худощавый, еще одна ветка на их семейном дереве; да его ударь — он рассыпется, сломается. Эмили знает такой типаж — у них одна царапина заживает неделями, иммунитет ни к черту, слабые, с постоянными мигренями. И Лорейн, даже в своей хрупкости способная дать сдачи. Она легко приложила их обоих к стене, так почему сейчас позволила сделать с собой такое?

Позволила сделать.

Эмили складывает мозаику, вечное два плюс два, и сама боится заглянуть в конец учебника. Туда, где прячутся ответы на все задания.

Кларк тихо всхлипывает, пытается перевернуться, потянуть на себя одеяло, и Эмили, коснувшись ее кожи, понимает, что та замерзла.

Она подумает обо всех головоломках завтра. Потому что сейчас — именно в эту секунду — все ответы кажутся слишком страшными.

Нужно придумать, как ее согреть, думает Эмили. Особенно если учесть, что надеть на нее одежду сейчас невозможно: все тело покрыто толстым слоем мази.

Решение приходит само собой. Наскоро раздевшись, ныряет под одеяло, прижимается к Лорейн горячим телом, берет ее ладонь в свою. Эмили дрожит, когда Кларк вздрагивает, жмется сильно, но опасливо: боится сделать больно.

Еще больнее.

Они лежат в тишине, Эмили пялится в темноту, боится сморгнуть, боится уснуть, боится пошевелиться — перед глазами все синяки, порезы и ссадины, избитое тело, покореженный живот. Кажется, ей будут сниться кошмары. Или она вовсе не уснет.

Лорейн внезапно переворачивается на другой бок, смазывая мазь, и устраивается поудобнее у Эмили на плече.

Ментоловый запах щекочет нос.

Над Лондоном встает солнце.

*

Болит все: руки, ноги, грудная клетка, голова. Дышать тяжело, каждый вдох-выдох дается с трудом, заслуживающим золотой статуэтки. Живот болит больше всего — горит огнем, словно все органы разом решили воспалиться и распухнуть.

Нужно встать. Просто потому что она сильная. Что это вообще такое — Кларк-которая-позволила-себе-размякнуть?

Так не бывает.

Она наскоро себя ощупывает, прислушивается к ощущениям — переломов нет, только легкие вывихи, которые даже вправлять не нужно; все тело — сплошной кровоподтек, бордово-синяя гематома, при попытке пошевелиться сразу же начинающая ныть.

Ей все еще больно — кости скручиваются и трещат, грозясь рассыпаться от веса ее тела.

Кое-как находит в себе силы повернуть голову и посмотреть на руки. Вспухшие фиолетовые запястья неприятно хрустят при каждом движении, но слушаются.

Кларк приподнимается на локтях, пытаясь прижимать к себе одеяло, под которым оказывается абсолютно голой; вся с ног до головы пропахшая ментолом, с кусочком пластыря на сгибе локтя, кружащейся головой и абсолютной сухостью во рту.

Она не одна, это понятно сразу; просто потому что единственный, кто решался готовить на ее гарнитуре — это…

Джонсон.

Именно ее медово-домашним запахом пропиталось постельное белье. Отпечаток именно ее тела хранит кожа.

И именно она в десяти метрах от Кларк готовит завтрак.

Вглядывается, всматривается, и сухие губы трескаются, растягиваясь в улыбке.

По кухне гуляют солнечные лучики, пляшут вокруг Эмили, танцуют на ее покатых плечах, теряются в каштановых волосах; медсестра что-то напевает себе под нос, щипцами поддевает бекон на сковороде, переворачивает его. Рядом на белоснежной лаковой поверхности разбросана скорлупа, в пластиковом высоком стакане уже смешаны яйца, молоко и зелень для омлета.

Домашний аромат еды ветерком гуляет по кухне, паровыми кружочками повисает над выключенными лампочками: день солнечный, яркий, совсем не похожий на остальные.

Кофе Эмили не делает, зато сразу же улавливает переменившуюся атмосферу — приглушает огонь, вытирает руки о лежащее рядом полотенце и выходит из кухни в спальню.

Кларк честно пытается выглядеть бодрой, но получается плохо: каждый мускул на ее теле словно был порублен на куски, а потом кое-как пришит обратно.

Эмили наливает стакан воды из стоящего на столике графина и бросает туда пару шипучих таблеток.

— Вы хреново выглядите.

— Почему ты не вызвала скорую?

Она не хотела, чтобы это выглядело как обвинение.

Она действительно не хотела, чтобы ее хриплый, срывающийся голос звучал вот так.

Словно это Эмили во всем виновата.

Джонсон, конечно, теряется. Меняется в лице, улыбку словно тряпкой стирают, руки как-то странно подрагивают, и стакан ходит ходуном в наверняка похолодевших пальцах.

Отвечает резко, рубит сплеча:

— Решила, что двух врачей хватит, чтобы решить одну проблему. Выпейте. — Уточняет: — Обезболивающее.

Лорейн не может вытянуть руку и обхватить чертов кусок стекла. Потому что руки пусть и слушаются, но предают, дрожат, не хотят сгибаться. И от боли перед глазами все становится черным черно, словно краской облили с головы до ног.

Страх похож на детскую игрушку в баночке — липкое, скользящее по пальцам желе, пахнущее бензином и резиной. Он облепляет ее со всех сторон, душит.

А что, если там что-то критическое?..

Без лишних слов Эмили садится на кровать, кладет ей одну руку под затылок, второй подносит стакан к губам.

О, нет.

Унижение.

Беспомощность.

Бессилие и слабость порождают агрессию. Ярость темным облаком зарождается за грудиной. Растет, расширяется, заполняет удивительной, ужасной чернотой. И это мешает думать. Сосредотачиваться.

Кларк, чуть отвернувшись, выплевывает:

— Ты не врач. А если бы у меня было что-то сломано?

Она сейчас выбьет ей зубы. Пересчитает все до единого. Все тридцать два. Разобьет стакан о них, а осколками порежет бескровные сухие губы. Потому что такого обращения с собой даже Эмили Джонсон не выдержит.

— У вас были вывихи. Я вправила. Нужно несколько дней для полного восстановления, а затем можно снова на работу.

У нее такой голос — надтреснутый, но не сломленный. Ей сделали больно, кольнули — видно по глазам, детским, растерянным, снова ничего не понимающим, — но держится она отлично. Словно стальной стержень наконец начал появляться. Расти из-под рыхлой почвы, усеянной слезами жалости.

Говорит, подсекает:

— Я не дура, доктор Кларк. Было бы серьезное — вы бы уже лежали в больнице.

Действительно — не дура.

Лорейн отводит взгляд, упирается в стену.

Значит, ничего страшного. Будет жить, выкарабкается. Больно до чертиков, но сейчас нельзя быть слабой — хватит с нее, все вчерашнее и так на задворках сознания кажется кровавой пеленой, а содранное криками горло болит до сих пор. Так что все, точка, конец, она снова Кларк-которая-борется-с-болью-и-всегда-побеждает.

Но есть еще Джонсон. Неизвестно откуда появившаяся, вытащившая ее из лужи крови, отмывшая и уложившая спать. И ведь догадалась же — осмотреть и сообразить, вколоть какое-нибудь снотворное вроде мидозолама, обработать синяки, вправить вывихи.

Как она вообще здесь очутилась?..

Это неважно. Это действительно неважно, потому что, черт, даже такая ледяная стерва, как Лорейн, не может так с ней обходиться после всего, что было.

Она действительно этого не заслуживает.

Потому что растет. Взращивает себя на глазах, строит баррикады и стены, учится держать защиту; это же так сложно, нейрохирург сама знает не понаслышке, чертовски сложно, почти как заново ходить. А она старается — держится, отвечает, контролирует. С каждым днем крепче и крепче.

Это как игра в слепые зоны — стой под камерами да молись, чтобы не заметили, когда крадешь что-то важное. Не твое.

А здесь какая-то странная, осязаемая дрожь в межпозвоночных дисках. Потерянное время, когда они рядом. Изогнутые силуэты хирургии, ползущие по стенам, ищущие уязвимые точки, чтобы потом схватить и вырвать с корнем.