Беседы с Майей Никулиной: 15 вечеров - Казарин Юрий Викторович. Страница 18

взгляд, абсолютно правильный подход. А вы знаете, как немцы голосо-

вали за Гитлера? Вот вам будут рабочие места на военных заводах, и мы

пойдем и этих недолюдков побьем. Ни в одной европейской стране так,

как у нас, не будет. И политрук был абсолютно прав.

И никогда у нас, идя в атаку, не орали «За Родину!», это я, между про-

чим, говорила с людьми, которые Сапун-гору брали штурмом. Они мне

рассказали, что такое взятие штурмом. Во-первых, когда арт-подготовка

идет, то неба над тобой нет, и несколько часов над тобой сплошной огонь.

Этот огонь выжигает весь кислород, и все, что надето на тебе, становится

как жесть. Высыхает вся кожа, трескается все. Вся эта жесть выжигает

тебя, и нечем дышать. И когда нечем дышать, люди рвут все на себе, бегут

только для того, чтобы был ветер, кричат: «А-а-а-а!» Был этот, Ехлаков,

который командовал бригадой отдельной морской пехоты, которая сда-

вала Севастополь и которая его брала. Его ранили, разбили бедро, и он

полз. Много километров. Он полз, и мысль была только одна: бить надо

этих сук, бить надо сук. Он говорит, что даже боли не чувствовал. Он

рассказывал: они сидят, нет снарядов, нет ничего. И немцы понимают,

55

что или все убиты, или нет орудий. И они идут и, закатав рукава, рас-

пахнув рубаху, от живота веером стреляют. И дождаться нужно только

одного: когда он начнет перешагивать через твой окоп, он рядом с тобой,

тут его всем – руками, зубами, ножами. Чем угодно. Только одно – меня-

то убьют – это не важно.

Были такие невероятные вещи: мы как-то сидели с Геной Шнайде-

ром, люди приезжали в Севастополь на День Победы и еще осенью при-

езжали на взятие, всегда плакали на могилах. Один раз мне была такая

высокая честь оказана: у меня спросили, есть ли у меня тут родня. Я от-

вечаю – есть. И они меня с собой взяли. Сильно выпившие были, обни-

маются все, плачут. И один из них голову поднимает и Гене Шнайдеру

говорит: ты с какого фронта? А Шнайдер, чтобы хоть что-то сказать, а он

всегда так истово говорит: «Со Второго Белорусского». Ох, братцы! Что

началось!  Мы  его  потом  отвезли.  Это  никогда  не  заживает,  никогда  не

кончается.

Ю. К.: Ну,  Самойлов.  Война  сделала  из  него  такого  интернацио-

нального поэта…

М. Н.: Самойлов, да, а все эти мальчики Коган, Кульчицкий… По-

разительно другое – они уже до войны все знали.

Ю. К.: Ну,  наверно,  последний  вопрос  по  поэтам:  эстрадники,

я имею в виду…

М. Н.: А вот хороший поэт Денис Новиков, мне Келя [А. Верников]

как-то принес…

Ю. К.: Очень хороший поэт.

М. Н.: Он умер. Он совершенно русский поэт. Тут на все времена

прав Мандельштам: язык определяет национальность, и больше ничего.

Ю. К.: Тем более сегодня.

М. Н.: Кровь, национальная принадлежность. Мы в свое время мно-

го  занимались  переводами.  Я  неоднократно  говорила:  «Ну,  это  все  по-

нятно, это советская поэзия. А где бы найти чего-нибудь другого?» И вот

Евгений  Александрович  Евтушенко,  хороший  человек,  нашел  возмож-

ность, и мы поехали в командировку в Тбилиси. Я думаю, что они там

меня помнят до сих пор.

Ю. К.: Почему?

М. Н.: Голова у меня была голая, все волосы отпали после того, как

мне череп пробили. Голова была почти как у Юры, даже хуже, потому что

там было три огромных шва. Я смотрела-смотрела на себя и поняла, что

этого уже ничем не скроешь, нужно ехать так. Товарищи, за мной просто

толпы ходили, телефон обрывали.

Ю. К.: Почему?

56

М. Н.: Ну не видели они такого никогда. А потом я поняла, что они

наверно подумали, что я из каких-то безумно экзотических стран, потому

что дети бегали за мной и орали: «Мадама, мадама». Ибо я с голой голо-

вой, и швы толще пальца.

Ю. К.: А когда это с тобой случилось?

М. Н.: В 87-м. Самое интересное, я была в красном костюме длин-

ном и в красных шелковых сапогах.

Ю. К.:  (Смеется.) Лысая Кармен…

М. Н.: Да, но надо сказать, что все остальное – глаза и брови – оста-

лись при мне.

Ю. К.: Евтушенко, Рождественский, Вознесенский – три имени…

М. Н.: Погоди, про Грузию. Там действительно были такие поэты,

которые жили совершенно в другом пространстве, причем видно было,

в каком. Там был один поэт, который мне так понравился, такой мужик

классный, такая страсть, я б его с восторгом перевела, но тут произошел

распад  Союза.  Он  переведен,  но  очень  плохо.  Достаточно  посмотреть,

какая у них земля – очень маленькая, чудовищно отличающаяся от Арме-

нии. Не знаю, что там сейчас делается.

Что касается поэзии 60-х годов, с которой так носятся, я уже гово-

рила, мне не нравится, ибо я считаю, что это не выдающееся явление ли-

тературы, а совершенно социальное, жизненное явление. Корни безумно

интересной поэзии тех лет лежат в том, что сначала все говорили как бы

одним голосом. Но, обратите внимание, появлялось лучше, чем они. Ска-

жем, Тарковский. И то же самое было и в кино. Талантливые люди. Та-

лант – это свобода и самостоятельность, вернее, самостоятельность – это

и есть свобода. Почему их слушали, почему они были так популярны…

Эти  люди  были  вот  какими:  такая  жизнь,  как  бы  у  всех  одинаковая…

Массово смотрели положенные фильмы, читали положенные книги, но

это распространялось не на все сто процентов. Все это время нам каким-

то креном излагается: надеть было нечего и так далее, и, в общем-то, это

было так, но это не являлось главным в то время, вот в чем дело. Когда

я смотрю фильм «Стиляги», я понимаю, что все было абсолютно не так.

И когда Василий Павлович Аксёнов говорит, что мы все жили в тоске по

Америке. Да наше поколение не слышало про нее, не думало о ней! Мне

было бы понятно, если бы Василий Павлович говорил «я и мое ближнее

окружение тосковало по Америке», а он говорит за все поколение. Я – то

же самое поколение. Этого ничего не было. Точно также не было этого

безумного книжного голода.

В то время в городе Свердловске было все: я читала Джойса, я чита-

ла Пруста, я читала Северянина, я читала Ницше. Другое дело, что люди

57

не  больно  афишировали  эти  книжные  богатства.  Но  если  что-то  было

надо, то через три дня какой-то Ваня или Петя принес бы тебе это. Дру-

гое дело, что не каждому бы дали. И именно поэтому все стали этим за-

читываться. Только потому, что остался целый огромный пласт, который

не  читали.  Если  бы  читали  подробно  того  же  Блока,  Мандельштама…

Маяковский был, хотя, вы знаете, я никогда не замечала безумной любви

к  Маяковскому.  Маяковского  любили  люди  преимущественно  мужско-

го  рода,  не  такие,  как  сидящий  передо  мной  молодой  человек  ( кивает 

в сторону Ю. К. ), а совершенно другие, не силачи, не богатыри. Точно

так же, как Цветаеву любили люди благополучные. Ведь ее поэзия была

вроде перчика к супчику. Благополучные женщины, читая ее, вытирали

слезы. Вся эта классная литература была не прочитана, и потому все это

казалось таким хорошим. Я не говорю, что эти люди были не талантливы.

И  у  Беллы  Ахмадулиной,  и  у  Евгения  Александровича  есть  несколько

стихов, которые очень хороши. Просто Евтушенко такой человек, кото-

рый живет стихами, для которого это форма существования. Еще Гоголь

говорил, что есть две формы существования стихотворения: сразу, по го-

рячему ожогу, и когда это отстоится и проконтролируется умом, памятью,

чем угодно. Евгений Александрович относится как раз к числу первых