Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 42

— Не говоря о том, что несчастным учителям литературы не придётся изощряться во лжи, выдавая это убожество за шедевр стиля… — поддакнул Верейский.

— Veto, — провозгласил Ригер и мстительно улыбнулся. Марк отыгрался за муки эстета над романом. Он уже поднимался и надевал шарф, когда его припечатало ворчание Голембиовского.

— Больше, Марк, водки не покупайте. Пролетарское пойло делает из вас фигляра.

Впрочем, Ригер не обиделся. Он и сам не любил водку.

Глава 10 «Порождение ехидны…»

«Ничто так не заразительно, как заблуждение,

поддерживаемое громким именем». Жорж-Луи Леклерк де Бюффон

— Следующий — Толстой? — уныло поинтересовался наутро Ригер, — мы захлебнемся. Матерый же человечище. К пятнице не успеем, это точно.

— Нужно четко выследить доминанту личности, — решил Верейский, — и не лезть в дебри.

Голембиовский, озирая «юнцов» тем ласковым взглядом, каким Эйнштейн смотрел бы на играющих котят, усмехнулся.

— Считаете, Борис Вениаминович, — заметив ироничный взгляд Голембиовского, спросил Муромов, — что не по себе сук рубим?

Тот покачал головой.

— Начнёте копать — поймёте, — старик с утра неожиданно появился на кафедре с новой трубкой, и сейчас набивал её каким-то душистым табаком, от которого исходил томный аромат спелых вишен. — Никакой целостности и доминанты в личности Толстого нет. Цельные личности не мечутся до восьмидесяти в поисках себя. Помните Вяземского? «Один из главных недостатков нашей литературы заключается в том, что наши грамотные люди часто малообразованны, а образованные часто малограмотны. Можно к этому ещё прибавить, что нередко встречается дарование, при котором нет ума, и ум, при котором нет дарования…» Вот тут собака и зарыта… — старик неторопливо затянулся, выпустив клуб ароматного дыма, и стал чем-то похож на комиссара Жюля Мегрэ. Вскоре прозвенел звонок, и Голембиовский, вооружившись коричневой кожаной папкой, ушёл в аудиторию на лекцию, предварительно предупредив «юнцов», что обсуждение пройдет «всухую»: он не потерпит больше пьяных шуточек, ёрничества и дурного злорадства. Только чаёк-с.

Едва за ним закрылась дверь, Ригер, благоразумно пропустивший последние слова Голембиовского мимо ушей, поднял брови и чуть вытаращил глаза.

— Предположить, что Толстой не имел дарования, — слишком большая дерзость, старик имеет в виду, что граф был дурак? Я правильно понял? — Ригер по-прежнему выглядел ошеломлённым. — Но если гений несовместим со злодейством, как совместить его с глупостью, помилуйте?

— А ты сам читал его? — Взгляды Голембиовского на Толстого Верейскому были прекрасно известны, но не счёл возможным знакомить с ними коллег, — давно?

— Некоторые романы — раза по два, — кивнул Марк, — а «Каренину» — так и раза четыре перечитывал, наверное. Правда, «Воскресение», его трактаты и публицистика не пошли у меня, и дневники тяжеловаты показались, — но и того, что я прочел, достаточно, чтобы…

— Странно, у него самого было другое мнение… — тихо проронил из тёмного угла Муромов, листая коричневый томик классика, — конечно, кто не знает авторских «скромных» заявлений, но, похоже, Толстой действительно скептически относился к своим романам, в том числе к «Войне и миру». В 1871 году он отправил Фету письмо: «Как я счастлив… что писать дребедени многословной вроде «Войны» я больше никогда не стану». Запись в его дневнике в 1908 году гласит: «Люди любят меня за те пустяки — «Война и мир» и т. п., которые им кажутся очень важными». Летом 1909 года один из посетителей Ясной Поляны выразил свой восторг и благодарность за создание «Войны и мира» и «Анны Карениной». Толстой ответил: «Это всё равно, что к Эдисону кто-нибудь пришёл и сказал бы: «Я очень уважаю вас за то, что вы хорошо танцуете мазурку». Я приписываю значение совсем другим своим книгам (религиозным!)».

По физиономии Ригера было заметно, что он едва ли не впервые услышал, что Толстой писал религиозные труды: Марк почесал нос, отвёл глаза от приятелей, потянулся к последнему из двадцати томов, что громоздились на полках, и открыл полный список произведений Льва Николаевича.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… — пробормотал он через несколько минут и, взяв какие-то тома с полок, погрузился в чтение.

Они условились, дабы не распыляться, сосредоточиться на личности писателя и его влиянии на поколения. Ситуация усугублялась тем, что, по мнению Верейского, ХХ век, с его кошмаром двух мировых войн, концлагерей и ГУЛАГов, уничтожил сами основы рациональности. Рассудочный Толстой сегодня — мертвая зона. Муромов не согласился — классик есть классик, гений есть гений. Ригер был объективен. Надо рассмотреть.

К пятнице Ригер начал признать правоту Голембиовского. Он уныло пролистал записи.

— С внешней стороны кажется, что понять личность Толстого сравнительно легко, а между тем, он не менее загадочен, чем Гоголь и Достоевский. Толстой, оказывается, всю жизнь «каялся» и писал «исповеди», во всех сочинениях обнажал душу публично, и всё-таки я пока чего-то не понимаю. Резонно было бы предположить, что мне трудно осмыслить гениальность, и я ее просто не вмещаю, но почему-то эти его религиозные писания и вправду совсем не производят впечатление одарённости…

Общий сбор был назначен на семь вечера, стол украшали только чашки, чайник и аскетичная ваза, демонстративно наполненная Ригером сухарями. Правда, с изюмом.

— Как ни парадоксально, — начал Верейский, — Борис Вениаминович прав, Толстой — действительно малообразованный человек. Он рано осиротел, получил бессистемное домашнее образование, был вспыльчивым, чувствительным и слезливым отроком, в гневе часто терял самообладание, становился агрессивным и импульсивным. В 1845 году он был записан на первый курс гуманитарного факультета. В эти годы он производил ещё более странное впечатление, чем Лермонтов. Его замкнутость, заносчивость, неестественная кичливость «демонической позой» обращали на себя внимание окружающих. «В нём всегда наблюдали какую-то странную угловатость», свидетельствует Н. Загоскин. «Изредка я присутствовал на лекциях, сторонясь от графа, с первого же раза оттолкнувшего меня напускной холодностью, щетинистыми волосами и презрительным выражением прищуренных глаз. В первый раз в жизни встретился мне юноша, преисполненный такой странной и непонятной для меня важности и преувеличенного довольства собой». «Его товарищи относились к нему как к большому чудаку», вспоминает В. Назаров. Вопреки общепринятому обычаю студентов записывать лекции, Толстой решает иначе: «На этой же лекции, решив, что записывание всего, что будет говорить всякий профессор, не нужно и даже было бы глупо, я держался этого правила до конца курса». Но подобная оригинальность пользы Толстому не принесла. Он не успевал, и ему угрожало отчисление, в итоге он перевелся на юридический факультет, но и его вскоре бросил… Никакого систематического образования он не получил.

Надо сказать, что уже к 16-му году своей жизни Толстой, по его словам, навсегда разуверился. Потеряв веру в личного Бога, он, как это всегда бывает в таких случаях, нашёл себе идола. Таким идолом, которого он боготворил, стал французский философ-просветитель, один из предтеч Великой Французской Революции, — Жан-Жак Руссо. Влияние личности и идей Руссо было, несомненно, огромным и решающим в жизни Толстого: с 15 лет он вместо нательного креста носил на шее медальон с его портретом. Оставив университет, он с весны 1847 года, когда ему было 19 лет, жил в Ясной Поляне, потом уехал в Петербург, где проводил время в кутежах с Иславиным, потом он держал экзамен на кандидата прав, но не сдал и снова уехал в деревню. Часто после приезжал в Москву, где снова предавался страсти к игре и посещением борделей, немало расстраивая свои денежные дела. Он сам потом называл это временем «грубой распущенности» и половых излишеств, и описал его в «Крейцеровой сонате». В 1851 году брат Николай пригласил его на Кавказ, и крупный проигрыш в Москве заставил Льва согласиться. Он стал юнкером в 4-ой батареи 20-й артиллерийской бригады. Товарищи по полку отмечали его вспыльчивость, изменчивость настроения, задумчивость, говорливость, неприязненные отношения к начальству: «Он жил как хороший товарищ с офицерами, но с начальством вечно находился в оппозиции». «По временам на Толстого находили минуты грусти, хандры: тогда он избегал нашего общества. Иногда куда-то пропадал и только потом мы узнавали, что он находился на вылазках, как доброволец, или проигрывался в карты». В Севастополе у графа Толстого снова — столкновения с начальством. «Это был человек, для которого много значило застегнуться на все пуговицы, застегнуть воротник мундира, человек, не признававший дисциплины и начальства. Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку. Лев Николаевич не только имел мало понятия о службе, но никуда не годился как командир части: он нигде долго не служил, постоянно кочевал из части в часть…», «…Толстой был бременем для батарейных командиров и поэтому вечно был свободен от службы: его никуда нельзя было командировать. В траншеи его не назначили; в минном деле он не участвовал. Кажется, за Севастополь у него не было ни одного боевого ордена, хотя во многих делах он участвовал как доброволец и был храбр…» — это из воспоминаний о Л. Н. Толстом Одаховского.