Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 43
Пока мы из этих воспоминаний проступают гордость, вспыльчивость, неуживчивость и храбрость.
Момент, когда Толстой начал писать, неизвестен, но в июле 1852 года, когда ему было 24 года, Толстой отослал в редакцию журнала «Современник» повесть «Детство», подписанную лишь инициалами «Л. Н. Т.». Рукопись была напечатана в сентябре.
Когда в конце 1853 г. вспыхнула Крымская война, он снова участвовал в сражениях, был награжден. Пользуясь репутацией храброго офицера, имел все шансы на продвижение, но его карьера оказалась испорченной написанием сатирических песен, снова высмеивающих начальство. Тем временем в первом номере «Современника» за 1856 год уже с полной подписью были опубликованы «Севастопольские рассказы», укрепившие его реноме талантливого автора, и в ноябре 1856 года он навсегда оставляет военную службу. В Петербурге его радушно встретили в великосветских салонах, он сошёлся с Тургеневым, кстати, своим дальним родственником, попал в кружок «Современника», но вскоре «люди ему опротивели, и сам он себе опротивел».
О его пребывании в Петербурге современники вспоминают нелестно, Тургенев описывал Толстого: «Странный он человек, я таких не встречал и не совсем понимаю. Смесь поэта, кальвиниста, фанатика, барича… несимпатичное существо…» «Вот все время так, — говорил с усмешкой тот же Тургенев. — Вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь; а затем до двух часов спит, как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукой». «С первой минуты я заметил в молодом Толстом невольную оппозицию всему общепринятому в области суждений». «С первых же дней Петербург не только сделался ему несимпатичным, но все петербургское заметно действовало на него раздражительно. Узнав от него в самый день свидания, что он зван обедать в редакцию «Современника», я согласился с ним ехать. Дорогой я счел необходимым предупредить его, что следует удерживаться от нападок на Ж. Санд, которую он сильно не любил, между тем как перед нею фанатически преклонялись в то время многие из членов редакции. Обед прошел благополучно. Толстой был довольно молчалив, но к концу он не выдержал, и, услышав похвалу новому роману Ж. Санд, он резко объявил себя её ненавистником, прибавив, что героинь её романов, если бы они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам. Сцена в редакции могла быть вызвана его раздражением против всего петербургского, но скорее всего его склонностью к противоречию. Какое бы мнение ни высказывалось, и чем авторитетнее казался ему собеседник, тем настойчивее подзадоривало его высказать противоположное. Глядя, как он прислушивался, как всматривался в собеседника из глубины серых, глубоко запрятанных глаз, и как иронически сжимались его губы, он как бы заранее обдумывал не прямой ответ, но такое мнение, которое должно было озадачить, сразить своею неожиданностью собеседника», вспоминал Д. В. Григорович. Сохранилось и мнение Панаева: «Тургенев говорил о графе Толстом: «Ни одного слова, ни одного движения в нём нет естественного, Он вечно рисуется перед нами, и я затрудняюсь, как объяснить в умном человеке эту глупую кичливость своим захудалым графством». Тургенев так же находил, что Толстой имел претензию на донжуанство. Раз как-то граф Толстой рассказывал некоторые интересные эпизоды, случившиеся с ним на войне. Когда он ушел, то Тургенев произнес: «Хоть в щелоке вари три дня русского офицера, а не вываришь из него юнкерского ухарства, каким лаком образованности ни отполируй такого субъекта, все-таки в нем просвечивает зверство».
Добавим, что «лака образованности» там вовсе и не было…
В начале 1857 года Толстой уехал за границу. По возвращении — роман с крестьянкой Аксиньей и опять же — кутежи и карты. Впрочем, он и сам пишет: «Я жил дурно…» Новая поездка в Париж. Там время от времени у него были приступы резкой тоскливости, которые эпизодически вклинивались в его психику, как что-то тяжелое. В 1861 умер от чахотки его брат Николай, и в 1862 году, ему, отметим, 34 года, Толстой едет в Башкирию лечиться от депрессии.
Все как-то отрывочно, бездумно, рвано. На первый взгляд — странно, как этот человек явно мечется по жизни, не может обрести себя, понять, что ему нужно. Перед ним открываются возможности образования — он лениво пренебрегает ими, ему светит военная карьера — он бросает её, к литературному же поприщу он тоже равнодушен и никогда не считал себя профессиональным литератором, не принимал близко к сердцу интересы литературных партий, неохотно беседовал о литературе, предпочитая разговоры о вопросах веры, морали, общественных отношений.
В 1862 он женится и, несмотря на то, что семейную жизнь омрачали мелкие ссоры и ревность, он пишет и успешен. К 40 годам Толстой — уже прославленный писатель, счастливый отец семейства и рачительный помещик. Казалось, ему нечего больше желать, недаром в одном из своих писем он написал: «Я безмерно счастлив». Как раз к этому моменту он завершил работу над романом «Война и мир», который сделал Толстого величайшим русским и мировым писателем. По мнению Тургенева, «ничего лучшего у нас никогда не было написано никем».
И вот в 1869 году счастливый сорокалетний Толстой отправляется смотреть имение в Пензенской губернии, которое рассчитывал выгодно купить. По дороге он заночевал в арзамасской гостинице и там пережил приступ болезненного страха смерти, беспричинной тоски. Он описывает это переживание жене: «Было 2 часа ночи; я устал, страшно хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня напала тоска, страх и ужас такие, каких никогда не испытывал…» Ему представилось, что он сейчас умрёт. Позднее он описал это переживание в «Записках сумасшедшего»: «Всю ночь я страдал невыносимо… Я живу, жил, я должен жить, и вдруг смерть, уничтожение всего. Зачем же жизнь? Умереть? Убить себя сейчас же? Боюсь. Жить, стало быть? Зачем? Чтоб умереть. Я не выходил из этого круга, я оставался один, сам с собой». После этой ночи жизнь Толстого раскололась пополам. Вдруг все потеряло смысл и значение. Привычный к работе, он возненавидел её, жена стала ему чужда, дети безразличны. Перед лицом великой тайны смерти прежний Толстой умер. На 41-м году жизни он впервые ощутил огромную пустоту как общечеловеческую судьбу. Он назвал этот приступ «арзамасской тоской». Но наивно думать, что это был обычный страх смерти, свойственный каждому здоровому человеку. Вспомним, что Толстой был не робкого десятка и был способен отличить депрессивное состояние от подлинного кошмара.
Этим дело не ограничилось. Последовал другой припадок, ещё тяжелее арзамасского, в Москве: «Я вошел в маленький номер. Тяжелый запах коридора был у меня в ноздрях. Дворник внёс чемодан. И вдруг арзамасский ужас шевельнулся во мне. «Боже мой, как я буду ночевать здесь?», — подумал я. Я провёл ужасную ночь, хуже арзамасской. Всю ночь я страдал невыносимо, опять мучительно разрывалась душа с телом…Я меньше стал заниматься делами, и на меня находила апатия. Я ещё стал слабеть и здоровьем. Жена говорила, что мои толки о вере, о боге происходили от болезни. Я же знал, что моя слабость и болезнь происходили от неразрешенного вопроса во мне».
Затем третий припадок на охоте: «И я вдруг почувствовал, что я потерялся. До дома, до охотников далеко, ничего не слыхать. Я устал, весь в поту. Остановиться — замерзнешь. Идти — силы слабеют. Я кричал. Все тихо. Никто не откликнулся. Я пошел назад. Опять не то. Я поглядел. Кругом лес — не разберешь, где восток, где запад. Я опять пошел назад. Ноги устали. Я испугался, остановился, и на меня нашел весь арзамасский и московский ужас, но в сто раз больше. Сердце колотилось, руки, ноги дрожали. Смерть здесь. Не хочу. Зачем смерть. Что смерть. Я хотел по-прежнему допрашивать, упрекать бога, но тут я вдруг почувствовал, что я не смею, не должен, что считаться с ним нельзя, что он сказал, что нужно, что я один виноват. И я стал молить его прощенья и сам себе стал гадок. Ужас продолжался недолго. Я постоял, очнулся и пошёл в одну сторону и скоро вышел. Это было началом моего сумасшествия. Но полное сумасшествие мое началось ещё позднее, через месяц после этого. Оно началось с того, что я поехал в церковь, стоял обедню. И хорошо молился и слушал, и был умилен. И вдруг мне принесли просфору, потом пошли к кресту, стали толкаться, потом на выходе нищие были. И мне вдруг стало ясно, что этого всего не должно быть. Мало того, что этого не должно быть, что этого нет, а нет этого, то нет и смерти, и страха, и нет во мне больше прежнего раздирания, и я не боюсь уже ничего. Тут уже совсем свет осветил меня, и я стал тем, что есть».