Проклятая русская литература - Михайлова Ольга Николаевна. Страница 51
Ригер ещё больше помрачнел.
— Когда первое потрясение проходит, возникают протест и возмущение, потом — депрессия, суицидальные мысли. Потом — просьба об отсрочке. Ты в это время уже принимаешь истину того, что происходит, но как заклинание повторяешь: «не сейчас, ещё немного». Дальше — вал вины, обиды, жалости и горя, ощущение беспомощности перед лицом судьбы, зависимости от окружающих. И только когда ты впускаешь в себя мысль, что подлинно умираешь, испуг, растерянность, отчаяние исчезают, раскрывается новое знание… У Чехова не было иллюзий, но его смерть стала пожизненной. Она дала ему отсрочку в шестнадцать лет, но уже ни на минуту не уходила. И кто знает, не повторял ли он про себя страшные предсмертные строки Гейне?
Быть может, я давно уж мёртв,
И лишь мечты воображенья,
Ночные призраки одни,
Творят в мозгу своё броженье…
Не духи ль это древних лет
В лучах языческого света?
И местом сборища теперь
Им череп мёртвого поэта.
И страшно сладкую игру,
Безумный пир ночной ватаги.
Поэта мёртвая рука
Передаёт потом бумаге…
Смертника можно утешить. В литературе немало утешений, метафизических и позитивных, но Чехов, будучи сам писателем, атеистом и медиком, заранее отверг все возможные утешения. Он знает, что мировоззрения полагается чтить, но вскоре начинает плевать на все мировоззрения и теряет представление о ценности жизни…
Верейскому не нравилось лицо Марка, когда тот делился с ними этими мыслями, и он поспешил продолжить сам, немного изменив тему.
— Неудивительно, кстати, что многие говорят об оригинальности Чехова. Это есть. Самая новая и смелая мысль часто оказывается пошлой и скучной, чтобы быть оригинальной, она должна быть не выдумана, а выстрадана, а так как страданий люди бегут, то действительно новое рождается в человеке против его воли. Чехов приобрёл оригинальность, только посмотрев в глаза смерти. Вспоминает Горький: «Болезнь иногда вызывала у него настроение ипохондрика и даже мизантропа. В такие дни он был капризен в суждениях своих и тяжёл в отношении к людям. Однажды, лежа на диване, сухо покашливая, играя термометром, он сказал: «Жить для того, чтоб умереть, вообще не забавно, но жить, зная, что умрешь преждевременно, — уж совсем глупо…», «Порою казалось мне, отмечает далее Горький, что в его отношении к людям было чувство какой-то безнадежности, близкое к холодному, тихому отчаянию. «Странное существо — русский человек! — сказал он однажды. — В нём, как в решете, ничего не задерживается. В юности он жадно наполняет душу всем, что под руку попало, а после тридцати лет в нём остаётся какой-то серый хлам. Чтобы жить по-человечески — надо же работать! Работать с любовью, с верой. А у нас не умеют этого. Архитектор, выстроив два-три приличных дома, садится играть в карты, играет всю жизнь или же торчит за кулисами театра. Доктор, если он имеет практику, перестает следить за наукой, ничего, кроме «Новостей терапии», не читает и в сорок лет серьезно убежден, что все болезни — простудного происхождения. Я не встречал ни одного чиновника, который хоть немножко понимал бы значение своей работы: обыкновенно он сидит в столице или губернском городе, сочиняет бумаги и посылает их в Змиев и Сморгонь для исполнения. А кого эти бумаги лишат свободы движения, — об этом чиновник думает так же мало, как атеист о мучениях ада. Сделав себе имя удачной защитой, адвокат уже перестает заботиться о защите правды, а защищает только право собственности, играет на скачках, ест устриц и изображает собой тонкого знатока всех искусств. Актер, сыгравши сносно две-три роли, уже не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений. Вся Россия — страна каких-то жадных и ленивых людей: они ужасно много едят, пьют, любят спать днем и во сне храпят. Женятся они для порядка в доме, а любовниц заводят для престижа в обществе. Психология у них — собачья: бьют их — они тихонько повизгивают и прячутся по своим конурам, ласкают — они ложатся на спину, лапки кверху и виляют хвостиками…»
Иван Бунин говорит о том же: «В его записной книжке есть кое-что, что я слышал от него самого: «В природе из мерзкой гусеницы выходит прелестная бабочка, а у людей наоборот: из прелестной бабочки выходит мерзкая гусеница…»
Он смотрит в бездну. Но смотреть в бездну безнаказанно нельзя. «Мне хочется прокричать не своим голосом, что меня, знаменитого человека, судьба приговорила к смертной казни, что через каких-нибудь полгода здесь, в аудитории, будет хозяйничать другой. Я хочу прокричать, что я отравлен; новые мысли, которых я не знал раньше, отравили последние дни моей жизни и продолжают жалить мой мозг, как москиты. И в то время мое положение представляется мне таким ужасным, что мне хочется, чтобы все мои слушатели ужаснулись, вскочили с мест и в паническом страхе с отчаянным криком бросились к выходу!» Герой Чехова рвёт и мечет, призывает к суду чуть ли не всю вселенную и судорожно цепляется за оставшиеся ему дни. А что делает Чехов? Он постепенно доводит читателя до того, что в его сердце зарождаются ненужные и опасные симпатии к разлагающемуся и гниющему существованию… И с тех пор всегда — пока человек деятелен — Чехов к нему равнодушен, описывает его в небрежно ироническом тоне. А вот когда он гибнет — Чехов оживляется, являются краски, энергия, вдохновение.
— Не в этом ли секрет и его политического индифферентизма? — спросил Ригер.
— Возможно, — согласился Верейский. — Елпатьевский говорил: «К политике Чехов относился равнодушно, пренебрежительно, даже можно сказать — немножко брезгливо. Он не любил заостренных политических людей, редко бывал в домах, где мог встретить их, услышать интеллигентские споры о политике». Вот Исаак Альтшуллер: «Очень много писалось о равнодушии Чехова к общественным вопросам, о его «холодной крови». По натуре своей он не был борцом и сам это неоднократно повторял». Есть свидетельство Татьяны Щепкиной-Куперник: «Он разделял наши увлечения, интересы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, бывал на тех же спектаклях, в тех же кружках, что и мы. Но я не могла отделаться от того впечатления, что «он не с нами», что он — зритель, а не действующее лицо, зритель далекий и точно старший, хотя многие члены нашей компании были много старше его». Ей вторит Максим Ковалевский: «Чехова мало интересовали вопросы о преимуществе республики или монархии, федеративного устройства и парламентаризма» И, наконец, Ладыженский: «Для меня особенно выяснилась основная черта чеховского характера — искренность, буквально не выносившая лжи. Но ещё больше раздражала Чехова ложь, касавшаяся вопросов и убеждений общественной жизни. «Они напились, — говорил он мне раз про одну компанию, — целовались и пили за конституцию! Ну, ты подумай, зачем ему — он назвал фамилию — конституция, когда он может строить свое благополучие только в условиях политического рабства. Чего они лгут?»
— Да, он видел в политике и литературе только кривлянье, — кивнул Муромов, — «Знаете, — рассказал Бунин Чехову, — мне Скабичевский сказал однажды, что он за всю свою жизнь не видал, как растет рожь, и ни с одним мужиком не разговаривал». «Ну, вот, вот, а всю жизнь про народ и рассказы из народного быта писал…», ничуть не удивился Чехов.
Времена, безусловно, были пошлые. Владимир Немирович-Данченко разъясняет: «Общие места, избитые слова, штампованные мысли, куцая идейность. И часто за ярлыками «светлая личность», «борец за свободу» прятались бездарность, хитрец… Одно время имел огромный успех писатель, весь литературный талант которого заключался в его красивой бороде, но он написал небольшой рассказ и выступил с ним, вернувшись прямо из политической ссылки. Стихотворная форма презиралась. Остались только: «Сейте разумное, доброе» или «Вперед, без страха и сомненья», что и цитировалось до приторности. Пушкин и Лермонтов покрылись на полках пылью…»