Грешная женщина - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 17

— А что ты подразумеваешь под умением жить? — спросил я. — Бабки заколачивать?

— Не только заколачивать, но и тратить. Вы же трясетесь над каждым грошом, потому и нищие.

Он все больше мне нравился. Стерильный образчик нового русского без примеси фарисейства. Двухклеточное существо с претензией на божественное всеведение. Я знал людей и постарше, и поумнее, которые рассуждали о бытие с такой же умилительной категоричностью. Это и был питательный планктон нынешнего режима: люди, выросшие как бы вне социального страха, но чудесным образом напрочь утратившие способность к психологической самоориентации. Добро и зло они воспринимали исключительно через товарный ценник в СКВ. Неожиданный мой соперник Мишель выглядел, как сто тысяч его братьев по всем ларькам Москвы — вкрадчиво-настырный и словно недавно из-под душа.

— Значит, ты над грошами не трясешься? А взаймы дашь?

— Сколько?

— Сотенка баксов мне бы не повредила.

Презрительно ухмыльнувшись, парень выудил из широких штанин запечатанную пачку тысячных банкнот, брякнул перед собой на стол.

— С одним условием, батяня.

— С каким?

— Немедленно исчезаешь. Дама остается со мной.

В затруднении я поглядел на раскрасневшуюся Наденьку.

— Условие приемлемое. Но ты же вроде ждешь какую-то телку?

— Это уже мои проблемы.

Я потянулся к деньгам, но Наденька не дала их взять. Так больно смазала ложкой по пальцам, по косточкам, в глазах заискрилось.

— Пошли отсюда, тут не поговоришь. Слишком козлом воняет.

Я послушно поплелся за ней. У выхода обернулся, развел руками: дескать, извини, старина, не сторговались не по моей вине. Если парень и огорчился, то по нему не было заметно: лыбился как именинник.

Я проводил Наденьку до дома, но зайти пообедать отказался. Попрощалась она со мной по-доброму:

— Не казни себя, дорогой. Саша ничего не узнает. То, что между нами было, всего лишь акт милосердия. Когда тебя твоя шлюха предаст, снова приходи ко мне, и опять я тебя спасу. Потому что ты мне дорог, как младший брат.

— Значит, у нас было кровосмешение?

— Похоже на это.

На глазах у всего двора я поцеловал ее прямо в губы.

В машине закурил и никак не мог тронуться с места. Словно подсели батарейки, заставлявшие белкой крутиться изо дня в день, несмотря ни на что. До вечера было далеко, солнце нещадно палило в левый висок, но и уворачиваться от него было лень. В этой внезапной прострации было нечто пугающее, но и приятное, легкое, как в вязком обмороке, спасающем от нестерпимой боли. Бежал, рвался, достигал, но догнали, тюкнули по затылку молоточком — и теперь молчок, лежи и не рыпайся, пока не поймешь, живой ты или мертвый.

Слишком часто и прежде я задумывался о смерти, но теперь мысли о ней приобрели соответствующий эпохе шутовской оттенок. Ничего в них не было мучительного и пугающего: словно струйка сигаретного дыма, превратясь в иглу, уколола в сердце.

И все же, как обычно, в минуту душевного упадка меня нестерпимо потянуло ко всем тем, кто был мне так или иначе дорог: к погибающему отцу и хлопотливой маме, к непутевой доченьке и жене Раисе, без устали обустраивающей свое счастье, к милым друзьям Саше и Деме, неизвестно зачем, как и я, появившимся на белый свет, к кукольной подруге детства Маше Строковой, уже по благоприятному стечению обстоятельств канувшей в Лету, и ко многим другим, чьих имен я не взялся бы вспомнить, но когда-то невзначай приютившим меня возле своего сердца, — подать бы им всем обнадеживающий сигнал, шепнуть в разверстое ухо: потерпите, братцы, уже недолго ждать, и скоро мы будем снова все вместе. Из полного погружения в эзотерическую пучину меня вывела грубая реальность: хмурый дядек с лицом пожилого хулигана склонился к окошку.

— В Домодедово поедешь?

Дядек был одет неопределенно: поношенная брезентовая куртка и джинсы, в руке вместительный рюкзачок. Вроде ничего опасного.

— Далеко, — сказал я. — Сколько заплатишь?

— Не обижу, не волнуйся.

— Все так говорят, а потом обижают.

— Пятнадцать штук хватит?

На машине я подрабатывал нечасто, только когда уж совсем припекало, но все же кое-какой опыт приобрел. Клиент был все-таки подозрительный, что-то в нем настораживало, может быть, отчаянная, слишком прямая ухмылка на честном, простецком лице.

— Двадцать пять — и по рукам, — сказал я.

Мужчина обошел «жигуленок», открыл дверцу и по-хозяйски взгромоздился на сиденье. Рюкзак уместил под ноги.

— Плачу угол — поплыли.

Петляние по московским улицам подействовало на меня благотворно. Тупая душевная хмарь развеялась. Тем более что пассажир оказался не вором, не убийцей, не наркоманом, а фермером. То есть человеком, которого время от времени показывают по телевизору как новую российскую диковину и которого уж лет пять назад демократы объявили спасителем отечества. Истинным хозяином своей страны. За каждого отловленного и заснятого на пленку фермера журналисты, по слухам, получают какие-то необыкновенные премии от начальства. Показать живого фермера у них так же престижно, как вытащить на экран взбесившегося коммуниста, с пеной у рта грозящего всех перевешать. Кому из журналистов это удается, тот почти сразу получает работу на Западе и переодевается в кожаное пальто.

Пассажир оказался не из словоохотливых, признание в том, что он арендатор, я вытянул из него хитрой уловкой, и он сразу после этого замкнулся. Разговор у нас складывался так:

— Ну и как оно, выгодное дело? — спрашивал я.

— У нас не Америка, — бурчал мужик.

— Жалеешь, что взялся?

Молчание, прикуривание очередной сигареты.

— Местные-то не трогают?

— Трогать не трогают, но амбар спалили.

— А власти как?

— Как и везде.

Я проникся к нему симпатией, в нем чувствовалась сила, которую не занимают на стороне, мужицкая природная сила, опасная для врага и сподручная для домашнего обихода. Мне тоже ее немало передали по наследству батюшка с матушкой, да всю профукал на житейских обочинах.

— Я и сам одно время подумывал. С корешом наладились взять надел под Вологдой. Да чего-то поостереглись.

— Ты кем работаешь?

— Инженер.

— Правильно, что поостереглись. Земле крестьяне нужны, а не инженера.

— А ты крестьянин?

— Я фельдшер. Это почти одно и то же.

Мы выкатили на прямую трассу. Поток машин составился наполовину из иномарок. Юные лавочники спешили по своим важным, воровским делам.

— С техникой у вас там, наверное, туговато? — спросил я просто так, чтобы не обрывать нить разговора. И тут фермер взорвался:

— Да что вы все заладили — техника, техника! Да я тебе целый парк подарю, сто машин, и все равно ты будешь в убытке. Понял?

— Не очень.

— Пеньками не надо быть. Пеньками, понял? А мы все пеньки. Все благодетелю в рот заглядываем. И всякому верим. И лешему, и ангелу. А верить никому не надо, только закону. Когда будет закон и когда будем все равны, и ты, и я, и дядя из Кремля, тогда жить начнем. Теперь понял?

— Теперь-то понял… Но вот землю-то, говорят, вскоре всю продадут иностранцам. Тогда какие законы помогут?

У мужика ответ на этот коварный вопрос был давно обдуман.

— Продадут, обратно заберем. Беда не в этом.

— А в чем? — Мы уже подъезжали к аэропорту.

— Кровушки много прольется, вот в чем.

И опять он был прав, возразить было нечего. Попрощались мы по-родственному: я взял с него пятнадцать тысяч — его первую цену. Ошеломленный благородством горожанина, он полез в рюкзак и одарил меня гигантским копченым лещом, похожим на акулу.

Опять оставшись у него в долгу, я сунул ему свой «ронсон», надеясь, что он его тут же вернет, но он не вернул, о чем я до сих пор жалею.

Сделав прощальный круг по площади, похожей на лагерь беженцев, я вырулил к повороту на шоссе, и тут опять повезло: проголосовала пожилая пара восточного облика с несколькими чемоданами и баулами. Седовласый мужчина, просунувшись в салон, грустно сказал: