Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 44

— Ладно, Песьев, ладно, — пообещал Алешка, за ним это водилось — баловать охранников французскими сигаретами, какие добывал он в каптерке у Хвылева.

Оставалось... Что? Оставалось Афанасию угодить на ночную погрузку и дальше... Дальше уж само собой... Как богу угодно.

А богу был угоден, конечно, справедливый исход, ему со своего неба все видно, Алешка в это уверовал и потому в эти дни был веселым.

Угодить, однако, на ночную погрузку вагонов Афанасию оказалось не так-то просто. Подбирал на такую работу не староста, а офицер из штаба, имевший к всевышнему на небе отношение куда как меньшее, чем к дьяволу в преисподней; подбирал он с участием доктора Звонницкого самых крепких и молодых. А Афанасий далеко не молодой и уж никак не самый крепкий.

И все же он угодил на ночную погрузку. Как ему это удалось, опять же богу одному ведомо. Через дружков, через подставных лиц, через кого-то еще — Алешке в это вникать нужды не было. Он только, узнав, что Афанасий со своими сербами будет сегодня в полночь на погрузке вагонов, отправился прямым ходом в кабак, опорожнил стакан, на пути оттуда завернул в церковь и зажег там свечу, проговорив: «На удачу, которой мне, Алешке Зыбрину, сыну Алексея, в таком деле, когда убегал, не было, пусть им будет, аминь». А после этого плотнее перепоясался и пошел к паровозу, стоявшему в углу зоны, где и завел разговор с кондуктором: не воспротивится ли он, добрый человек, если на вагон, поверх угля, будут брошены плетеные коробушки? К этому вопросу были присовокуплены тугие, прохладно-гладкие пачечки добытых в хвылевской каптерке французских сигарет. Кондуктор, низкорослый, грудастый, как голубь, положил в карман сигареты, приценился в дымном свете, падавшем из паровоза, к Алешкиному солдатскому бушлату. «Приторговываешь, служивый?» Еще приценился, кивнул и молча отошел за паровоз, в сырую темноту.

Это было переломом, воспарением Алешкиного духа, успевшего опасть, заскорузиться.

И когда поезд ушел, Алешка стоял у затворенных, непробиваемо-глухих ворот, слушал затихающий железный шум в лесу, шум этот истончался где-то уже очень далеко за болотами. Протяжный машинный свист всверливался в ухо, усиливая звон в голове.

— Перемена погоды будет, — сказал караульный из своей будки над оградой.

Там же, над будкой-скворечником, низкое тяжелое небо начинало предрассветно сереть, а гора вместе с лесом, наоборот, пуще набухала, наливалась угольной чернотой, будто и не деревья там росли, а был сплошной угольный пласт.

Вместе с благостью сочилась в душу и тоска. Отчего бы тому поезду не увезти и его, Алешку-горемычника? Отчего? Кто объяснит? Самому Алешке это никак, никак необъяснимо.

Поклон от Афанасия и другие важные события

Раза по три на день Алешка заглядывал в кордегардию послушать новости о розыске беглых. Не слышно ли чего? С этим же интересом настораживал он ухо при разговоре караульных в воротах зоны и на вахте. Казаки, ездившие — одни с утра до вечера, другие с вечера до утра — на тайные лесные тропы выслеживать беглых, возвращались на лошадях, вымазанных бурым маслянистым болотным мхом по самый крестец. Замученные и злые, хуже собак. Никто им не попадайся на дороге. Вымещали злобу на ком попало.

Такой порядок был: за поимку беглого полагался всякому казаку отпуск с денежным вознаграждением. И казак, набрав компанию, должен был непременно после того буйно повеселиться у трактирщика Офульки, одарить местных барышень угощениями и ласками. Теперь, значит, молодым казакам не маячила перспектива куражиться в трактире у Офульки, а барышням-то не видать щедрых угощений и ласки от них.

Становилось ясно, что Афанасий не та птица, какая может скоро попасться в налаженный силок, от этого-то как раз Алешку и поднимало легкой волной, будто он и был той самой птицей, способной обойти все силки.

У колодца, у трактира и в прочих людных местах налеплялись бумажные лоскутки с описанием примет беглых. Эти бумажки обрывал Кривуша, у него, несчастного, была страсть к этому — обрывать всякие налепленные бумажки и складывать себе в карманы.

Многие в поселке уж и не помнили, что человек по имени Кривуша, гуляющий в грязном кителе без пуговиц, надетом на голое костлявое тело, — это тот самый службист, когда-то гроза острога, ведавший при Черных проведением экзекуций на плацу перед кордегардией. Кривушу по своей доброй охоте теперь опекал бывший уголовный каторжник Херувим, разбойник и по натуре, и по обличью; опека его выражалась в весьма странном виде: он отбирал у разнесчастного пенсию, выпивал водку за его здоровье и при этом угрюмо обещал: «Хотя ты мне роднее родного брательника, а под дых тебе все одно дам, каркай не каркай».

А вскоре побег совершила колонна целая, выведенная на мощение размытой паводком дороги. Неслыханно: колонна разоружила конвой. Тут уж стало не до объявлений и вообще не до прежних каких-то тихих беглых.

На поиски был отправлен и Алешка. Каждое утро он вместе с другими ездовыми солдатами, тоже пожилыми, под командой Хвылева выходил на мост, тут Хвылев делил их на пары и рассылал в гущу леса, кого в левую сторону, кого в правую. Алешка вместе с Хвылевым по краю болотного зыбуна доходил до кедрачей, тут Хвылев, поозиравшись, отдавал ему приказание уже шепотом: «Велю обшарить всякий куст в северном направлении». И, еще поозиравшись, добавлял: «А я возьму восточное направление. Сходимся по крику сойки».

Алешка отдалялся за деревья, перелезал через замшелую валежину, подбирал застрявшие в сухом чащобнике две-три старые, прошлогоднего урожая шишки-паданки, не сопревшие, не вышелушенные бурундуком, ставил винтовку к кедру, садился и плевал себе под ноги скорлупу.

Слабо сеялось через сучья, через лапник солнце, блестки застревали на хвое. В прелости, в сутеми ничего не могло расти, кроме того, что уже наросло, земля под лесинами оставалась голой, как баба в парной бане. Все тут шло по заведенному порядку: деревья каждый год отдавали матери-земле свои плоды, и они наслаивались у корней новыми и новыми пластами.

Годы деревьев определишь по кольцам, думал Алешка, а годы земли по этим вот пластам — а? И он, сложив ладонь лопаткой, вбуравливал руку почти по локоть в податливую землю, однако никаких пластов не обнаруживал, была на всю глубину одинаково жирная, в меру прохладная, в меру парная прель.

Какая же это силища в этой морочной прели, если она выпестовала, подняла, вознесла и держит на метелях, на ветрах, такие вот деревья-огромадины! И в один бок поверни глаза, и в другой — везде одинаково зачернелые от вечности стволы кедров, не обхватить их, если даже сцепиться за руки двум мужикам, кора полопалась от нутряной силы, от соков, борозды будто сохой испаханы.

«Были эти болотные тени, были дремучие леса, горные крутяки за болотами... было все это до нас и после нас будет, во веки веков, пока земля стоит», — думал Алешка. На оголовок Алешкиного сапога откуда-то выполз жук-усачище, древопильщик, крупный, в палец, весь в черную броню забранный. Когда-то, когда Алешкин мир ограничивался двором, грядками в огороде и еще заросшей канавой в заулке, встретился ему в той канаве древопильщик, сидевший внутри скрученной бересты. Зверь этот, страшнее которого Алешка еще и не видывал, глядел на него своими выкатившимися глазами-шариками и водил, нацеливался своими громадными усищами-рожищами с таким сознанием силы, что Алешка лишился духа, а когда обрел способность кричать, то заблажил так, что мать, идущая от колодца с водой, бросила ведра на дороге, прибежала с пустым коромыслом.

— Там... там... там!.. — только и мог проикать Алешка, выметнувшись из бурьяна и тычась набухшим носом в материн подол.

Мать, как ни глядела, никого не увидела в бурьянах, а Алешке тот черный зверь, завернутый в бересту, являлся потом ночами, крутя усищами-рожищами. «Там... там!..» — вскидываясь во сне, кричал Алешка.

— Ну... чего ты? — теперь став уж стариком, сказал Алешка древопильщику. В глазах жука, выкатившихся совсем наружу, была все та же приводящая в оторопь тайна.