Андеграунд, или Герой нашего времени - Маканин Владимир Семенович. Страница 76
Иван Емельянович меня к себе так и не вызвал, ничем не отличив от других. Не скажу, что задело, но, кажется, я все-таки ожидал большего. Увы. Просто больной, так называемый бумажный больной. То есть движущийся в бумажном шелесте переворачиваемых страничек — в своей собственной истории болезни, только и всего.
Лишь однажды Иван Емельянович присутствовал, когда лечащий Зюзин привел меня к себе в кабинет, где вел эти свои бумажные записи о каждом больном. Присутствовал еще и завотделением Холин-Волин, ядовитый и молодой. Они оба (начальники) в общем молчали, а скучный Зюзин скучно же про меня им объяснял, мол, все хорошо. Мол, даже не тянет на классическое кратковременное буйство. Всего-то нервный срыв. Много болтал в немотивированной горячке.
— А не связан ли ваш нервный срыв с общими переменами? Статус писателя упал в наши дни, — сочувственно произнес Иван Емельянович.
— Зато, извините, для молодых какой простор! — усмехнулся ядовитый Холин-Волин.
Иван (озабоченно и серьезно): — Простор, но не для всех. Простор — тоже проблема выживания...
Так они кратенько высказались, обмен мнениями — пообщались; я молчал. (Со спятившими слесарями они говорят о кранах, с бизнесменом — об акциях МММ.) Оба тотчас и ушли.
Со времени этого визита Иван Емельянович сделался ко мне на чуть внимательнее. (Хотя я мог и преувеличивать.) На редких утренних обходах Иван Емельянович иной раз сам (и заметно строго) спрашивал с больного: вдруг придирался к неумытому лицу, к невнятной жалобе. А меня не трогал, ни разу. Проходя мимо моей кровати, Иван только делал рукой жест: все знаю, все помню.
Или даже кивал Зюзину:
— Хорошо, хорошо — глаза ясные.
Этим определялось. И проходил мимо. И вообще, как судачили меж собой больные, Иван живет выше, то бишь что ему до наших каш, если он живет в собственных мыслях. Поговаривали, что скоро его и впрямь переведут в самые верха, в большие шишки. Зато тем азартнее больные следили за его уже наметившимся (и непростым) романом с медсестрой Инной. Его побаивались. Иван Емельянович, массивный, большой, шел по коридору и всегда смотрел прямо перед собой. Он крупно шагал. Внушал уважение. В озабоченных глазах стоял туман, довольно светлый, но без искорок счастья.
Едва обжился, я уже подумывал навестить Веню, мы ведь рядом (вход к нему с другой стороны больницы). Только не дергаться и тихо дождаться, когда меня станут выпускать на субботу-воскресенье. Понятно, что все мы здесь были за запертой дверью, и самый крепкий, крепчайший замок и засов плавал, растворенный в нашей крови: нейролептики.
Что касается улыбающейся сорокалетней медсестры Маруси, я представился ей старым холостяком (наивным и озабоченным своим здоровьишком). Я, будто бы от волнения, никак не мог запомнить препарат, которым Маруся набила мне уже обе ягодицы. Шутил — не пора ли мне на будущее (то есть впрок) красть потихоньку бесценные ампулы?
Маруся смеялась (вновь звучно назвала препарат) — мол, что ж красть, если сейчас просто достать, были бы деньги. В аптеке. Приходишь и покупаешь. А препарат привозной? — интересовался я. Да, зарубежный... Маруся объясняла (больному как маленькому). В аптеке человек всегда может спросить — чем заменить? и нет ли отечественного аналога?.. В конце концов я смогу про аналог узнать у тебя, Маруся, верно? (На фиг мне препарат, дай мне свою любовь и телефон домашний.)
— Зачем же домой? Звони сюда. Звони в день, когда я дежурю, — все расскажу, все объясню. (Легкий отказ.)
Поговорили и о животрепещущем. Об Иване. И о сестре Инне. Такая длинноногая!
— ... Дала ему? — вопрос (шепотком).
— Не-ет. Еще не так скоро.
— Ну уж!.. — И Маруся строго на меня посмотрела. — Должно быть, на днях. — Упрекнула, словно бы из всех наших шизов именно я буду зван присвечивать. Но по сути она просто призывала меня к большей коридорной бдительности.
Маруся потянулась, ее груди стали колесом:
— Она его (Ивана) вчера ждала. На дежурстве. А его вообще в больнице не было.
Я кивнул. Знаю.
Пока с Марусей лишь разговоры, и все же я изрядно продвинулся. Помягчел взгляд ее крохотных улыбчивых глазок. И она чаще при мне потягивалась, вздымая груди. Я креп духом. А тут еще выбросился из окна мой соперник, уважаемый Марусей псих Головастенко, моих лет, раза два я с ним вместе курил. Маруся, всплакнув, сообщила: Петр Ефимыч, отпущенный на субботу-воскресенье, выбросился из окна у себя дома. Насмерть. Уже схоронили. Маруся, и я вслед за ней, взгрустнули. (Здесь принято. Грустить о своих клиентах. Я, увы, с этим чувством запаздывал.) Мы с Марусей порассуждали о таинстве смерти — о торжественности всякого конца жизни. Но вдруг я хе-хекнул...
— Тебе его не жалко?
Я мог потерять Марусю в минуту. Я постарался (хотя бы коротко) всплакнуть, но выжал всего одну водянистую слезу, — тем и кончилось. Слеза была не моя, я даже не понял, откуда она упала.
Не плачется, сказал ей.
— Это препарат на тебя так сильно действует? — И сорокалетняя женщина устремила на меня пытливо-оценочный взгляд.
Я пообещал: я, мол, к вечеру обычно оживаю...
— А вдруг нет? (Вопрос о нашем будущем.)
— К вечеру оживаю!
— А вдруг? — Маруся тоже неожиданно засмеялась. (Мы сближались.)
В пятницу-субботу меня не отпустили (а я уже ожидал). Старшая сестра Калерия, она дежурила, объяснила, что не отпускают нас опять же из-за ЧП. Больной Кривошеин, будучи отпущен, угодил под мотоцикл. Нет, не сильно. Но Кривошеин так напуган, что на всякий случай (Калерия скорбно скривила губы) ходит с костылем, а в другой руке — гнутая палка.
— Малость выждем. К праздникам всех выпустят, — уверенно пообещала мне Маруся, сменившая Калерию на другой день.
С Марусей я уже посиживал рядом. Сближению слегка мешал сломавшийся на днях (на больничном сухаре) мой передний зуб (какое-то время уйдет на речевое привыкание). В особенности шипящие, нет-нет и я заплевывал мою чистенькую, толстенькую собеседницу.
Она возмутилась:
— Что это ты сегодня?
— Зуб.
Помолчали.
— Жены давно нет?
— Разоше-еоолся. Давно! — сказал я с очень точной доверительной интонацией.
Сближение (как идея) нас обоих все более воодушевляло — сойтись, мол, как только я выйду из больницы. Можно сойтись на время. Можно и пожить. Ее кв метры (паркетная доска?) уже издалека манили большими пуховыми подушками, предрассветной свежестью и запахом кофе со сгущенным молоком (ведь она рано встает!). Меня подхватило:
— Приятная у тебя фигура! Ах, эти плечи... — На этот раз я удачно сдержал слюну напряжением в горле. Я не говорил — пел; она снисходя слушала.
Дело известное: больные часто увиваются вокруг сестер, а сестры (тем более старшие сестры) боятся скрытых или потенциальных наркоманов. Знают, как больно оторвать и как трудно бывает выставить сроднившегося с тобой и все больше опускающегося мужика. Мой интерес выглядел честнее: мой препарат (мой наркотик) — это всего лишь теплота общения. Не под запретом. А что до предписанных мне препаратов, я, и точно, куплю в аптеке. (Но неужели Маруся покупает самой себе анальгетики? бинты, одноразовые шприцы?.. Не верю.)
В варианте мы гляделись неплохой парой: уже загодя едины, мы хихикали над Иваном и длинноногой Инной, над ядовитым Волиным-Холиным, что прощупывает каждого больного своими учеными глазками. Совпадение мнений — это к совпадению чувств. Это к совпадению на ее кровати (высокой, но на мой вкус узковатой, одеяло верблюжье? в серую клетку?). Маруся будет посмеиваться над тощенькой воображалой Инной, а я буду Марусю мять, поворачивать и оставлять ей легкие синяки на крепких ее местах. (Будто бы из затаенной мести красивой Инне и Ивану Емельяновичу. Их знаменитому роману.)
А что — стану, пожалуй, делать вид, что ревнив к прошлому, выспрашивать, а как с ней, с Марусей — до Инны — было ли что у Ивана с Марусей?.. «Да так. Было разок на диване!» — тщеславно солжет она, сболтнет наскоро и смешок небрежный (Иван ее и не замечал как женщину), а я помрачнею и надуюсь. Пока не скажет, спохватившись, насколько я умелее, а то и слаще Ивана.