Портрет незнакомца. Сочинения - Вахтин Борис Борисович. Страница 127

О реальных планах геноцида можно судить по разглагольствованиям самого Пол Пота. Всего год назад он утверждал, что для „нового порядка“ достаточно оставить лишь один миллион кампучийцев… Страшно представить, но если бы режим пекинских ставленников просуществовал еще каких-то 5–6 лет, то это означало бы физическое уничтожение почти всего нашего народа».

Перейду к Китаю.

Как же, могут спросить, так? С одной стороны, жалкая секта в тысячу человек, копошащаяся где-то на краю света, а с другой — великий древний народ, три, как минимум, тысячи лет непрерывной культуры, почти миллиард жителей, которые не самоистребились, а живут и работают — что между ними общего?

Общего между ними нет ничего, кроме одного — они больны одной и той же болезнью, которую в случае с Джонсом мы можем рассмотреть как бы в миллионократном увеличении.

Постараюсь перечислить основные признаки этой болезни, рассмотреть которые так трудно в Китае и которые так хорошо видны под микроскопом…

Первый и основной признак — почти полное пренебрежение человеческой жизнью, которая ни в грош не ставится, ею можно расплачиваться за что угодно. Это пренебрежение может выражаться по-разному — и в воспитании готовности в любой момент пожертвовать жизнью по воле вышестоящих, и в низком уровне оплаты труда, плохих жилищах, подневольной работе, недостаточном питании, и в жестокости законов, и в массовых демонстрациях в поддержку суровых и унизительных наказаний, и в многочисленных запретах, налагаемых на деятельность людей, и в противопоставлении, как в моральном, так и в материальном, касты избранных прочему «быдлу».

Этот признак, так ярко заметный в Народном Храме, проявился в Китае в полной мере. Перечислю лишь то, что неоспоримо (не вдаваясь в полемику по поводу оценки этих фактов): публичные казни осужденных; прославление погибших, а не живых (Лэй Фэн — погиб во время несчастного случая, Ван Цзе — погиб, обучая ополченцев минированию, и пр.); принудительное прикрепление крестьян к коммунам, а рабочих — к фабрикам и заводам; широкое применение рабского труда сосланных или осужденных к «перевоспитанию»; крайне низкий уровень жизни; прославление тех, кто бездумно во всем следует идеям Мао; бесчисленные тюрьмы, лагеря, карцеры; унизительные публичные наказания (мэра Пекина Пэн Чжэня и других, например, возили по городу в шутовских колпаках, и т. п.).

Второй признак — во главе общества находится обожествляемое существо, даже малое сомнение в совершенстве которого — кощунственно.

Помню октябрь 1966 года. Еду я по Китаю.

За окнами вагона, за окном автобуса, на пыльных улицах Пекина, под платанами Нанкина, вдоль мутных рек и речушек одна и та же общая картина, одни и те же картины частные — нищета. Непроходимая, невылазная, многотысячелетняя нищета. Сотни миллионов людей, погруженных в предельную бедность.

Эта бедность раскрашена кумачом. Красный цвет на глинобитных домах в деревнях, красный цвет бессмысленных лозунгов, призывов, славословий. Как капельки крови на груди у всех почти, кроме полуголых рикш, портретики Мао. Всюду его изображения, статуи… Над грязно-синей толпой — кроваво-красные книжечки его изречений. Нищая страна окровавлена. И вдруг пронизывает чувство, которое так и останется основным чувством, пронизывает, перерезая горло, — жалость. К кому? К этим одураченным людям?

Ночь. Я лежу в купе на верхней полке, напротив меня спит военный. Вернее, не спит, ворочается, вздыхает.

— Не спите? — спрашиваю я.

— Не умею спать в поезде, — говорит он.

— Не привыкли? — спрашиваю.

— Езжу много, а привыкнуть не могу, — говорит он.

— Где вы родились? — спрашиваю я.

— В провинции Шаньдун, — говорит он. — Я там вырос, потом воевал. Партизанил. Пятнадцать лет ел траву, прятался, не мылся…

Помолчал, что-то вспоминая, потом спрашивает:

— Вы из Советского Союза?

— Да, — говорю я.

— Хочу спросить — почему в вашей стране такая испорченная молодежь? — произносит он решительно.

— А вы были в нашей стране?

— Нет.

— В моей стране молодежь как молодежь, — говорю я.

Молчит. Потом вдруг говорит:

— Мы построим коммунистическое общество на всей земле.

— А что потом? — спрашиваю я.

— Когда это — потом?

— Вот после того как построим?

— Будем бороться с империализмом, — говорит он.

— Но империализма не будет.

— Будем вести классовую борьбу.

— Но классов не будет.

Он долго молчит.

— Не знаю, — говорит он. — Но я подумаю и утром вам обязательно отвечу.

Утром у него плохое настроение, измученный бессонницей вид. Я не возобновил разговор, стою у окна. Вдоль дороги тракт, по тракту рикши тянут тележки с грузами. Редко-редко пропылит машина. Поле. Пасутся буйволы. На спине у одного мирно спит пастух с повязкой хунвэйбина на рукаве.

— Я думал, — подходит ко мне военный. — Я не знаю, что я буду делать, когда не станет империалистов и классовой борьбы. Но я буду делать то, что прикажет председатель Мао.

— У вас есть дети? — спрашиваю я.

— Трое, — отвечает он и вынимает фотографии, оживляясь. Славные дети. Старшие не то бритые, не то лысые…

— Что с ними? — спрашиваю я.

— Волосы выпали, — криво усмехается военный. — От недоедания.

Альберто Моравиа, побывавший в Китае спустя несколько месяцев и увидевший на каждом шагу обожествление Мао, написал, что причина этого — преобладание в Китае крестьянства, а люди, занятые сельским трудом, склонны, дескать, искать отца, учителя, высший авторитет. В секте Джонса не было ни одного крестьянина… Может быть, прекрасный писатель ошибся и при определенных условиях жажда иметь божество присуща не какому-то классу, а людям вообще?

Третий признак — обязательное помещение в неопределенном будущем столь же неопределенного «золотого века», при котором сбудутся все мечты, исправятся все несправедливости и наступит какое-то счастье, неизвестно, однако, в чем конкретно заключающееся. Важнейшее дело здесь именно в этом вот отсутствии конкретности.

«Мы должны покорить земной шар, — говорил Мао, — по-моему, важнее всего наш земной шар, где мы создадим мощную державу».

Четвертый признак — культ оружия и насилия. Помните, как вооружался Джонс? В его крошечном государстве был целый арсенал. В Китае масштабы побольше и призывы раздавались порешительнее. Вот слова Мао Цзэдуна:

«Вся страна учится у армии, весь народ — солдаты». «Весь мир можно преобразовать лишь с помощью винтовки. Винтовка рождает власть».

А практика — гонка вооружений, известная всем.

Пятый признак — строгая иерархия в таком обществе, особая пирамида власти, сопровождающаяся неравным распределением прав и привилегий. Больше всего, как мы видели, Джонс разглагольствовал о равенстве всех, он подчеркивал как свою особую заслугу, что он, руководитель, однажды потрудился наравне с другими — поливал сад. Но на деле ему принадлежала власть, души и тела подданных, он распоряжался всеми финансами, он питался особо и т. п. Особые привилегии были у его приближенных, у членов следственной комиссии, планового комитета, просто фаворитов вождя. Даже в смерти наиболее доверенные во главе с Марселиной отдалились от толпы и покончили с собой в доме Джонса…

То же наглое неравенство мы видим и в Китае. Жена и зять Мао были в высшем звене власти, он сам не знал ни в чем ограничений, а вся правящая элита, расположенная под ним, пользовалась особыми правами более свободного передвижения, лучшего снабжения, медицинского обслуживания, имела больший доступ к информации и т. п. Пьер Риксман, бельгийский китаист, сумевший (один из очень немногих) побывать в Китае и уехать из него не одураченным, писал в своей книге «Китайские тени» (1973), что он насчитал тридцать рангов китайских чиновников («ганьбу» — «кадров») и видел огромное пристрастие всей этой «элиты» к рангам, титулам, ритуалам и протоколу; когда же объявлялась борьба с бюрократами, то для этой борьбы создавалась новая бюрократия, так что выхода не было. В традиционном Китае императорских чиновников называли «те, кто ест мясо» — в маоистском Китае их именовали «те, кто ездит в машинах». Риксман пишет: «В Китае нет обычных машин, есть только машины мандаринов: все мандарины передвигаются на машинах, и лишь мандарины ездят на машинах».