Гончаров - Лощиц Юрий Михайлович. Страница 37

«Вы не любите лгать, я знаю, ну, так напишите: «Я забыла о Вас, мне некогда, не до Вас, здесь есть также друзья, но лучше, милее, любезнее, свежее, приятнееи живее — и притом они на лицо».

Кажется, он совсем уж изнемог в этой… где уж там игре!., в этой мучительной и безнадежной борьбе за свое счастье. У него больше нет сил, нет слез, он отступает, отходит, еще несколько признаний напоследок, последний бред благодарности и боли: «мой чудесный друг, моя милая, умная, добрая, обворожительная… Лиза!!! вдруг сорвалось с языка. Я с ужасом оглядываюсь, нет ли кого кругом, и почтительно прибавляю: прощайте, Елизавета Васильевна. Бог да благословит Вас счастьем, какого Вы заслуживаете. Я в умилении сердца благодарю Вас за Вашу дружбу, которая греет меня, старика…»

Но даже и на это письмо она не спешит отвечать. И тогда он выплескивает всю свою обиду, разражается новыми упреками и обвинениями: «Вы ленивы, Вы рассеянны, Вы — притворщица, Вы — только самолюбивы и в привязанностях Ваших не лежит серьезного основания…»

А потом в ужасе спохватывается и тут же впадает в крайность самоуничижения: «одно немного может оправдать меня, это то, что все это делалось с целью не прерывать разговора с Вами, не терять Вас никогда и нигде из вида».

Нет, не затем они встретились, чтобы все кончилось для него так бесславно. Он докажет ей, что его чувство достойно ответного. Он еще поборется за себя! А вот и случай подворачивается великолепный. Ну-ка, что она скажет теперь?

«Я имел счастье получить из Николаева записку от Великого Князя Константина Николаевича, в которой его Высочество в приятных выражениях благодарит меня за «прекрасные статьи о Японии». Он читал их с большим удовольствием и просит украшать Морской Сборник новыми трудами etc… Это дороже всяких перстней, потому что не бывалая и не совсем обыкновенная награда, тонкая и деликатная. Эту записку я берегу вместе с Вашим письмом: доказательство, как она мне мила».

Итак, ее письмо он не только приравнивает, но даже ставит выше благосклонного отклика августейшей особы. Ну-ка, дивная Елизавета Васильевна, неужели и это оставит Вас равнодушной?

Конечно, он поступает по-мальчишески. Так бахвалиться можно в двадцать пять, но не в сорок три года. Но что ему терять?.. Да и чего, собственно, стесняться? А то, пожалуй, она и позабыла совсем, что он как-никак — надежда отечественной письменности, а не стареющий неудачник. Вот еще ей к сведению: «книга моя представлена Великим Князем всей императорской фамилии». Так-то вот!

Все рассчитано правильно (хотя ему уже не до расчетов): сердечко московской мучительницы не выдерживает. 23 декабря, через сутки после того, как перестал убывать тщедушный свет петербургской зимы, Гончаров пишет ей с еле сдерживаемым ликованием: «Наконец, Вы, богиня Елизавета Васильевна, решились нарушить Ваше молчание и порадовали одного из смертных ласковым письмом».

Неужели это начало иных отношений? Ему пока страшно верить, но, кажется, свет начал прибывать не только в природе. Толстая выражает желание иметь у себя его портрет! От этой просьбы у него, как у юноши, готова закружиться голова. Он сейчас же полетит к лучшему столичному фотографу — Левицкому Сергею Львовичу. Гончарова трудно узнать в эти рождественские дни, он и сам будто только что народился.

Но проходит всего пять суток со дня получения ее письма, и он снова не в себе: почему она опять молчит? «Можно гордиться дружбою такого человека»… и не писать, забыли Вы прибавить. Почему же нельзя. Можно даже не гордиться и не писать». И вот ему уже чудится, что ее последнее письмо, которое он еще недавно именовал «ласковым», на самом деле «пропитано ядом или ласково уязвляющей сладкой усмешки… или холодной иронии».

Поистине, страсть — пучина, и кто знает, намного ли это лучше, когда тебя на миг поднимет со дна на самый гребень, на хребет, который почти тут же начинает выгибаться, проваливаться, рушиться всею страшной массой в новую пропасть.

Новый год, после двухлетнего перерыва встречал он у Майковых. Но лучше бы он встречал его один, у себя дома, либо не встречал вовсе; тяжело находиться среди свидетелей своего сердечного невезения, слушать их сочувственные вздохи… Все почему-то пили в этот раз больше меры, даже женщины отличились. Даже Евгения Петровна. Когда гости стали расходиться, бедняжка не смогла подняться со стула и лишь невнятно шевелила губами, что-то бормоча.

Он возвращался как с поминок по своей любви.

И опять больше месяца не было от нее письма. Он ожесточился, решил и сам молчать. Посмотрим, кто не выдержит первым. Это, наконец, совершенная бестактность с ее стороны. Довольно, что он побесновался несколько месяцев, как нетрезвый мальчишка. Теперь этому положен предел. Он не просто предаст огню ее лживые письма. Он выжжет из сердца саму память об этой пустенькой, неумной, непостоянной, мелко-тщеславной, неблагодарной, злой и бессовестной московской кукле… Кукла, право, кукла!.. Но почему же слезы накипают у него внутри? Господи, за что и зачем ты пытаешь нас женской красотой?

Первым все-таки не выдержал он. Отсечь все сразу оказалось не под силу. Он дозволит себе лишь одно письмо, к тому же совершенно официального характера. В свое время он передал ей на прочтение «Записки охотника». А они очень нужны сейчас самому Тургеневу, так как у того не осталось ни одного экземпляра и раздобыть негде, даже за деньги. Так вот, не может ли она вернуть книгу для передачи автору?

Он цепляется за последний повод получить от нее хоть какое-то известие. Неужели же она не припишет к бандероли несколько строк о себе? Как немного надо нищему…

А получив крохотную, как и следовало ожидать, письменную подачку, грустно иронизирует: «благодарю за гомеопатическое письмо. Вы заставляете меня веровать в гомеопатию… не сердитесь на длинное письмо: гомеопатических писем не умею писать: я аллопат».

Эти в ничтожных дозах лекарства его слабо поддерживают. Болезнь настолько запущена, что «гомеопатия», пожалуй, довела бы его до какого-нибудь очередного взрыва, не узнай он наконец новости, разом обрубающей все надежды, рассеивающей все иллюзии. Александр Илларионович Мусин-Пушкин, тот самый красавец офицер, и его кузина Елизавета Васильевна Толстая не просто давно влюблены друг в друга. Их взаимное чувство настолько сильно, что брак — уже дело решенное между ними. Задержка лишь за высшей церковной инстанцией, от которой зависит дозволение на супружество двоюродных брата и сестры.

Мог ли предполагать бедный Иван Александрович, что по иронии судьбы ему суждено будет участвовать в преодолении церковно-канонической препоны, возникшей перед его недавней «богиней» и ее кузеном? Но именно так и произошло. Елизавета ли Васильевна попросила его о такой необычной услуге, как верного своего друга? Сам ли он по-рыцарски взял на себя двусмысленную обязанность устранять преграду на пути двух молодых людей к браку?

Как бы там ни было, осенью 1856 года завязалась краткая переписка между Гончаровым и матерью Елизаветы Васильевны, просившей столичного писателя похлопотать перед Синодом о разрешении на венчание. По тому же поводу он пишет письмо и «офицеру».

Словом, «не было счастья, да несчастье помогло». 25 января следующего, 1857 года Елизавета Васильевна выходит замуж, и отныне страстное чувство ее петербургского корреспондента поневоле умеряется и истончается до такой степени, что он вновь готов преклоняться перед этой «аристократкой природы», как пред неким возвышенным идеалом земной гармонии. Пусть она будет счастлива, она достойна счастья, пусть не омрачают ее душу воспоминания о его поздней болезненной страсти. Отныне он до самой смерти обречен быть одиноким. Ему хватит и того, что одиночество его будет скрашивать прекрасный фотографический портрет Елизаветы Васильевны, который теперь всегда стоит перед ним на письменном столе. Фотография сделана с портрета, рисованного с нее Николаем Аполлоновичем полтора года тому назад — во дни их изначальной дружбы, еще ничем не огорчаемой.