Гончаров - Лощиц Юрий Михайлович. Страница 36

«Любишь ты ее?» «Нет, не могу, не смею любить, — отмахивается приятель. — Мне — любить? Вдруг сказать ей я люблю! что так хорошо звучит в устах молодости, в моем голосе задребезжало бы дико. Нет, нет, я не люблю, прочь, прочь эту мысль! Это лукавый искушает меня. Исчезни, исчезни, окаянный! начал он скороговоркой, бегая по комнате — чур меня, чур меня, Господи…»

Словом, он положительно не в себе, этот несчастный малый: то одно говорит, то вдруг противоречит себе. То «за», то «против».

«Я болен ею, пошли скорей за лекарем; мне стало как-то тесно на свете жить: то кажется, что я стою в страшной темноте, на краю пропасти, кругом туман, то вдруг озарит меня свет и блеск ее глаз и лица — и я будто поднимусь до облаков… Я как будто встретил ангела на грязной тропинке жизни…»

Ну что прикажете делать с этаким приятелем? Может, она что-нибудь посоветует, как-нибудь посочувствует?

Но она не спешит ни советовать, ни сочувствовать. Ей, кажется, и дела нет до его странного приятеля. И это бы еще полбеды: но ей, похоже, нет никакого дела и до него самого.

«Первую мою записку получили Вы в пятницу 21-го и отвечали на нее черев десять дней. «Все мешали писать»: по неволе спросишь кто? А Вы не подумали, сколько мучительных вопросов раздалось здесь о Вас: «здорова, жива ли она?..»

По-прежнему не решаясь впрямую говорить о собственном чувстве к ней (а вдруг там, рядом с нею, кто-то читает его письма и смеется над сердечными излияниями безнадежного холостяка?), он придумывает очередной маневр, чтобы спровоцировать ее на скорейший ответ. Свои чувства к ней он переносит теперь не только на вымышленного приятеля, но и на живых людей, доверяя им высказывать то, что робеет произнести сам. Вот, к примеру, одна из их общих приятельниц, Юнечка, так та просто «с ума сходит, везде мрачна, неразговорчива — и говорит тихонько, что ее жизнь решена отныне, что ей не будет счастья больше никогда, что она нашла его только в том, чтоб видеть, слышать, знать и любить Вас…».

А через несколько строк — новая хитрость по старинному рецепту: хочешь, чтобы женщина заинтересовалась тобой, засыпала тебя вопросами, — возбуди в ней любопытство. Так вот, может, ей любопытно будет узнать, что думают теперьо ней ее петербургские друзья? О, «они находят в Вас множество недостатков, о которых сообщу Вам, как аккуратный Ваш корреспондент, тотчас, лишь только получу от Вас ответ на прежние мои письма и отрывки».

Но она отвечает совсем не так, как он предполагал. Отвечает неожиданными упреками: зачем не пишет он о том, что сам думает? Зачем эти они? К чему непонятные намеки?..

Он подавлен: рассержена, оскорблена!

«Но кем и чем? Не больным ли моим приятелем?.. Или, может быть, за друга детства?.. Мне кажется, что приятельмой чуть ли пе напугал Вас…»

И вот — очередной знак поражения — свое чувство к ней он начинает переживать как некую вину, как посягательство на ее самостоятельность.

«Вы совершенно непогрешительны, правы и верны своему характеру во всем, до Вашего молчания включительно, так же правы, как я виноват во всем — до моей болтовни включительно… Какое право имел я обнаруживать перед Вами весь беспорядок души моего лучшего друга, передавать Вам эти волнения, вопросы, сомнения, пугать Вас фантомами, предположениями?.. Одно немного может оправдать меня, это то, что все это делалось с целью не прерывать разговора с Вами, не терять Вас никогда и нигде из вида…»

Ну конечно, он не имеет права любить ее! Другие имеют, а он — нет. Он сдается на милость своей победительницы, он поднимает руки:

«Лучшего моего друга» уж больше нет, он не существует, он пропал, испарился, рассылался прахом. Остаюсь один я, с своею апатией и хандрой, с болью в печени, без «дара слова», следовательно пугать и тревожить Вас бредом некому» Рост и крушение его любви — классический пример безответного чувства, которое разрешается тем горестнее, чем менее человек догадывается сызначалу, что он непоправимо обречен. Все, в конце концов, объяснится просто: на сцену выйдет тот самый офицер-красавец, ее кузен. Но ведь он-то, не без основания мнительный Иван Александрович, ведь он сразу, с самого начала почуял, что в этом картинном красавце какая-то ему заключена угроза] Но не верил себе, делал поправку на собственную подозрительность, убеждал себя в том, что его, Гончарова, достоинства все-таки окажутся в ее мнении выше внешней привлекательности друга детства.

О, эта всегдашняя погоня молодежи за внешним! Поза, выправка, осанка, звук голоса для них решают все. А как же внутренние качества?.. Пусть только не подумает она, пусть не подумает только, что и он обворожен лишь наружным обаянием ее молодости. Нет, нет, он любит не так. Тут недавно ему сон приснился: он ожидает ее у Майковых, и она долго не приходит. Наконец является, но, боже, где ее красота? «Вы были обезображены… и я все-таки был неимоверно счастлив, увидя Вас».

Она обезображена, а он — счастлив. Интересно, что бы почувствовал тот, увидя подобный сон?

Но к чему все же это странное видение? «Говорят — это значит несчастье: пусть, лишь бы не для Вас».

Но тогда для кого же? Об этом и подумать страшно… На дворе осень. В департаменте днем сумеречно, все раздражены. Пока добредешь домой, сапоги промокнут. Длинные поленницы дров во дворе источают острый тревожный запах подгнивающей осины. И без того тяжелы эти времена в Петербурге, а сейчас, когда она далеко, когда совершенно неизвестно, что у нее на уме — приехать ли, остаться ли в Москве на целую зиму, — сейчас не просто тяжело — невыносимо. Когда летом, еще в бытность ее здесь, он засел за роман и они условились, что он будет прочитывать ей — только ей — новые главы, дело продвигалось так резво. Был смысл, была бодрящая забота: к урочному дню поспеть, порадовать ее новыми страницами. А теперь?

«Я было мечтал… оканчивать роман, мечтал даже, что вы хоть на неделю приедете, по обещанию, выслушать его».

Но ей, видать и «Обломов» наскучил, как и его автор. Она не только не едет, но и молчит уже больше месяца.

И вот он срывается, начинает укорять ее несдержанно, чуть ли не в бранных тонах, а это — как только не понимает? — сейчас в его положении совершенно недопустимо.

Как не совестно ей отмалчиваться? «Лень: не верю: можно лениться день, два, десять, но лениться пять недель… — это лень, простирающаяся до степени варварства, преступления».

И вывод — «упорное молчание конечно есть верное средство к прекращению бесполезной переписки с бесполезными друзьями».

Может, хотя бы резкость этого вывода испугает ее, и она вдруг поймет, что дело нешуточное, что она и вправду вот-вот потеряет своего петербургского друга навсегда? Но нет, ее, кажется, вовсе не страшит подобная угроза.

Чем же еще подействовать на неприступную, бессердечную Елизавету Васильевну? Пожалуй, остается один-единственный способ проверить, имеется ли у нее к нему хоть капелька чувства. Этот способ — пробудить в ней ревность. И вот он сообщает, что в прошлое воскресенье у Майковых имел разговор по душам с Евгенией Петровной и та уговаривала его жениться… на племяннице Языковых, «зачем-де я толкаюсь по белу свету, как отчужденный от людей, будто Каин какой..».

«— Зачем это Вы мне говорите? спросил я.

— Для Вашего счастья: мы видим, как Вам скучно на свете, а эта племянница Языковой…

— Я бы с большим удовольствием сделал это для Вас, сказал я ей, но Вы знаете, что я никогда не думал о женитьбе, а теперь… когда передо мной недавно был идеал женщины, когда этот идол владеет мною так сильно, я в слепоте… и никогда не женюсь.

— Ну так женитесь на идоле… постарайтесь как-нибудь.

— Очень хорошо, я постараюсь… да нет, никак нельзя… сказал я.

— Э! — с досадой сказала она, отходя: — и впрямь ни Богу свечка, ни чорту кочерга… Каин!»

Но и эти строки на нее не действуют. Какое там ревность! Хотя бы чуточку сочувствия к своему несчастному корреспонденту! Долго ли еще ему терзаться понапрасну? Неужели нельзя сказать разом всю правду, которая его мигом отрезвит?