Интернат (Повесть) - Пряхин Георгий Владимирович. Страница 44

По выражению Катиного лица я понял, что это — ее дочка. С таким простодушным благоговением мы слушаем только своих старших детей…

Катя сразу узнала меня, пошла навстречу, вытирая об фартук влажные руки:

— Сергей! Наконец-то. Я уж думала, никогда больше и не заявишься…

Все-таки обиды в ее голосе было меньше, чем радости.

Я был усажен за тот же стол и подвергнут потчеванью всеми наличными блюдами Катиной кухни, из которых — опять же привилегия старших детей — ее дочь своенравно выбрала только салат и сладкий, душистый компот из яблок, абрикосов и вишен. Вишни всему содержимому дали свой цвет, и даже резаные яблоки плавали в кастрюле кверху вспоротым и потом нежно зарозовевшим брюхом.

Катя расспрашивала меня о моей послеинтернатской жизни, о семье, но отвечать я ей практически не мог, потому что одновременно с этим и даже с еще большим пристрастием она требовала, чтобы я как следует ел. Ситуация смешная, и Катина дочка, сплевывая в кулак вишневые косточки, с веселым любопытством наблюдала за ее развитием.

Появление Ивана Васильевича — он приехал домой на обед — заметно облегчило мою задачу. Сперва он молча сгреб меня в охапку, потом сполоснул под умывальником руки, сел рядом за стол. Некоторое время мы ели втроем: я, Иван Васильевич и дочка. Катя, считалось, тоже обедала. Но весь ее обед заключался в челночном движении между столом и летней кухней, в ласковых и неназойливых хлопотах вокруг каждого из нас троих и в особенности вокруг меня, в беспрестанной колготе ее пропахших укропом рук, в мимолетном довольстве, которое вспыхивало на ее лице, когда кто-то из нас, действительно обедавших, что-либо хвалил или просил добавки.

Потом дочка снялась из-за стола, чмокнула мать в щеку, махнула нам с Иваном Васильевичем рукой и побежала, насколько ей позволяли кирзачи, к калитке, за которой рядом с грузовиком Ивана Васильевича приткнулся пыльный, приморенный, на кузнечика похожий мотоцикл «Ковровец». Мотоцикл чихнул, застрекотал, облако пыли поднялось за калиткой и, подхватив девчонку, понесло ее по улице. «Гидромелиоратор» — вот и еще одно чужестранное слово прикатило в наше село: в обличье Катиной дочки и ее слабосильного кузнечика. Сегодня она принимает первый орошаемый участок — о нем и рассказывала матери. Отвоюет ли она Николу у засух, а значит, у смерти? — во всяком случае в драку кинулась очертя голову. Как будто Сивка-бурка, Росинант под нею, а не это казенное насекомое.

Уже обед наш переходил в ужин, уже Катя рассказала мне о всех других своих детях; и кто где учится, и кто где работает, а я все никак не мог улучить минуту, чтобы сообщить ей о смерти Учителя. Момент не подворачивался. Или не поворачивался язык, хотя как раз на переходных этапах — от обеда к ужину, от трезвости к противному состоянию — языки-то и развязываются больше всего. Вот даже Иван Васильевич разговорился: мол, ты все-таки того, не забывай, что у тебя есть свое село. Родина…

А когда наконец сказал, руки у Кати остановились и медленно, удивленно пошли к глазам. Вспомнилось ее давнее-давнее, из детства: «Что же делать?..»

Слов этих она уже не сказала. Просто села наконец-то за стол — как будто на бегу остановилась, как будто дыханье перевела — и, подперев щеку, слушала все, что я мог рассказать ей о его смерти. О его могиле, что, как маленькая женская грудь, нежно и глубоко, по самую макушечку деревянного креста, упрятана за теплую пазуху русских северных снегов. О нем. А значит, и о нас, его учениках.

Что делать?

Жить.

1975–1979 гг.