Девять (СИ) - Сенников Андрей. Страница 30

Господи, во что он превратился!

Серый, невзрачный человек с костистым лицом и землистого цвета кожей, словно выжженной блеклым свинцовым светом ламп прозекторской. Незаметный, как должен быть незаметен санитар труповозки, подрабатывающий в морге на полставки. Знакомые нередко отворачиваются при встрече, словно сам вид его отбивает у них охоту задать простой вопрос: «Что с тобой? Что случилось?»

Он мог бы рассказать. Иногда, действительно, хотелось рассказать кому-нибудь, как на третий день после похорон…

«Мы не знаем, что произошло. Возможно, ваша жена стала жертвой бродячей собаки и потеряла слишком много крови»…

…он нашёл её дома, в кресле, в погребальном платье, которое сам выбирал. Нашел почти живой, но это «почти» было столь же непреодолимо для рассудка, как и сама её смерть. Он испугался и не раз. Страхи ежесекундно менялись вслед за стремительными мыслями, проносящимися в мозгу цепочками нервных импульсов. Он решил, что сошел с ума, но почему-то безумие не было спасительным уходом от реальности, в которой мертвенная бледность, бесформенные губы и ноздреватая кожа с порами, забитыми пудрой, так мало напоминали живое, бесконечно милое лицо при жизни. Он стоял на пороге комнаты и оглушительное щёлканье механизма электронных часов, шум сливаемой воды у соседей, все еще сильный запах хвои и свечного воска и, как ни странно, сам вид поздней гостьи убеждали его в собственной вменяемости.

Слезы потекли по щекам, горе с новой и недоброй силой набросилось на него, нанося жестокие удары, заставляя вновь и вновь на протяжении каких-то секунд переживать события последних дней. Потом горе съёжилось, уступая необъяснимому, но жестокому и неумолимому пониманию, что она, такая — навечно.

Он хотел бы рассказать, как она поднялась навстречу, как рот ее раскрывался, словно у рыбы, но даже шипения не вырывалось меж пожелтевших зубов, а пудра, кусочки тонального крема осыпались с толстого шва, начинающегося под подбородком и уходящего под глухой ворот.

Он хотел бы, но не мог.

Никогда не смог бы рассказать, как раз за разом отбрасывал от себя холодное тело; как стягивал галстуком ледяные запястья, как кухонным ножом кромсал шею, вдыхая запахи бальзамировочной жидкости и земли пополам с ароматами тления; как он всеми силами омертвевшей души хотел, чтобы это остановилось, перестало двигаться, сучить спутанными ногами…

В перепачканной одежде, он с остервенением тёр руки в ванной под струёй горячей воды, когда впервые подумал об упыре. Он замер, что-то холодное коснулось его сердца, словно мысль, кажущаяся такой нелепой и невозможной, уже навсегда определила его оставшуюся жизнь. А мысли уже текли дальше — достаточно ли он сделал, чтобы это… умерло? Может быть, нужно сделать еще что-нибудь? Сознание неожиданно раздвоилось, одна часть прислушалась отстраненно к оглушенной шоком половине и ужаснулась: «О чём это ты? Что ты несёшь?!!»

«Это нужно… похоронить», — просто подумал он.

Он простился с женой ещё раз, оставив дольку чеснока во рту отрезанной головы. В качестве оправданий у него были только суеверия.

Через неделю, он прочитал в газете: «Стая одичавших собак нападает на людей».

Еще не зная зачем, он вырезал статью из газеты и приклеил на стену, чуть ниже и правее фотографии жены. Карта появилась потом, когда он осознал цель — найти и убить упыря. Того самого, первого, настоящего. Мысль об этом вызревала подспудно, болезненно, как нарыв. Боль дергала, не давала покоя, а он собирал газетные вырезки, от бульварных листков до привычно-серьезных печатных изданий города. Он записывал на видео передачи местных новостей, просматривая по несколько раз те, где упоминались нападения собак. Вероятно, собак. Официальные комментарии были сдержанно немногословны и корректны. Пресс-конференции милицейских чиновников скупы. Только «желтая» пресса не скупилась на подробности, даже не удосужившись изменить имена, адреса, что в сочетании с полубредовыми, по большей части, вымыслами, походило на изощрённое издевательство. Слухи были другими…

Время уходило, ему было невыносимо знать, или хотя бы предполагать, что может быть, это начало большой беды. Тяжелые ощущения не оставляли его и во сне, наполняя сновидения тягучими кошмарами. Он, наконец, решился…

Много позже он с содроганием думал о своей первой вылазке. Как собирался, перебирая снаряжение: лопату, кирку, фонарь, веревки, неумело выструганные колья из сырой осины, нарубленной накануне, связку чеснока, склянку со святой водой, оловянный крестик на простом шнурке, который он беспрестанно наматывал на пальцы. Он укладывал всё что можно в сумку, отвлекаясь на нелепые мысли о том, что может понадобиться в первую очередь и зачем, постоянно подмечая за собой: «Я не сделаю этого. Это сумасшествие»…

Он все сделал. Проще всего было с погибшим бомжом. «Невостребованных» хоронили без затей, в безымянных номерных могилах, едва ли не за оградой муниципального кладбища, в деревянных, грубо сколоченных ящиках.

Потом он спал почти сутки. Проснулся — нет, очнулся, словно после глубокого беспамятства, на полу в собственной прихожей, в грязной одежде, от которой несло рвотой и могилой. Тяжесть всё так же лежала на сердце тяжелым гранитным надгробием. Он даже не мог утверждать, что все сделал правильно. Что это, действительно, было нужно и правильно, а не просто надругательство над телами погибших людей, осквернение могил. Сил, что бы зарыть тела у него не осталось…

Он чувствовал, что заболевает. Лихорадка трясла его неделю. Вновь тяжелые сны одолевали его в забытьи. Видения, навеянные горькими мыслями о тщете его усилий. Раз за разом они накатывали полуночным туманом, в котором тускло мерцали отраженным светом его потайного фонаря глаза бродячих собак; преследовали запахами сырой земли и разложения; оглушали пронзительным треском ломаемой гробовой доски. В снах ему казалось, что случайные бомжи или беспризорники, живущие с того, что собирали на могилках, видели его и теперь толпятся под окнами, обличительно указывая грязными, заскорузлыми от кладбищенской глины пальцами на темные окна его квартиры.

Выздоравливал долго, не отвечая на телефонные звонки, не подходя к двери. Горстями поедал таблетки, мешая антибиотики и с жаропонижающим, запивая фармацевтическую горечь затхлой водой из чайника. Он почти ничего не ел, сильно оброс, щёки ввалились, резче обозначились скулы, губы вытянулись в бесцветную нитку и только глаза ещё горели лихорадочным блеском. Решение становилось неизбежным, оно казалось ему единственным способом избавиться от помрачения и постоянных мыслей о собственной вине, следствием лютой ненависти к той проклятой силе, что подняла жену из могилы.

Он поправился, когда перестал сопротивляться.

Методичность его граничила с одержимостью, впрочем, вполне могло быть и наоборот — одержимость носила методический характер. Он перестраивал свою жизнь последовательно, по плану, подчиняя свое бытие одной единственной задаче. Равнодушно отметил свое увольнение с престижной высокооплачиваемой работы. Продал «иномарку» и обзавелся старенькой дребезжащей «Нивой». Он устроился на работу санитаром в морг судмедэкспертизы при районной больнице, рассудив, что особые случаи сумеет определить сразу же, а затем без нервов и землеройных работ, после аутопсии, без помех проделать необходимое еще до выдачи тела родственникам. Напарник, немногословный старик по фамилии Земский, ему не мешал. Жизненную философию, как казалось, Земский целиком перенял от «клиентов»: «Мне теперь уж все равно, а хлопоты ваши». Вместе они выезжали на «неопознанных», убийства, подозрения на убийства, тяжкие телесные, повлекшие за собой смерть…

Перечень необходимых действий он постоянно перебирал в уме, где бы ни был. Лучше всего думалось дома и на работе. Мёртвые молчали. К бормотанию эксперта, который подрабатывал бальзамировщиком в одном из салонов ритуальных услуг…

«Вы подумайте, тут у нас черепно-мозговая, так можно чепчик вот такой… полное бальзамирование от семи тысяч… не волнуйтесь — шва видно не будет… здесь вот на лице гематома — уберем и затампонируем косметикой»…