Шиза. История одной клички (Повесть) - Нифонтова Юлия Анатольевна. Страница 10
— Ню-у, Ва-алени-и-инь Ва-алени-и-ине-еви-и-и-ич!
Нудные мольбы на Валентина Валентиновича не подействовали, и он в такт гнусавой парочке ответил так же в нос:
— Двя-а-а… Двя-а-а!
Робик, как и положено трудоголикам, перевыполнил норму в несколько раз. По этому поводу Перепёлкин высокопарно продекламировал:
Армен и половины задания никогда не успевал, да и по большей части предпочитал покупать у соплеменников наброски и этюды за наличные деньги, а также натурой — съестным и сигаретами.
— Арменчик, придумывай быстрее откаряку! — ехидно посоветовал Цесарский, его вечный соперник по амурной части.
— Валентин Валентинович, а у меня бабушка заболела. Сильно.
— Армен, ты же в общежитии живёшь. А бабушка твоя где?
— На Махачкала.
— Это такая чкала, где всегда махач! — пояснил Цесарский.
— А я, Валентин Валентинович, переживал. Работать не мог! Всё думал, как там мамочка моя одна с больной бабушкой…
— Слушай, дорогой, не грузи. Мы тебе теперь и мама, и папа, и дедушка Али… — не унимался вредина Цесарский.
— Два! — коротко прервал их Валентин Валентинович.
Невзирая на то, что задание чётко предписывало первокурсникам делать зарисовки простых предметов быта, большинство работ Гапона составляли сложные модернистские композиции, а если среди них случайно попадались положенные «кружки-чайники», то с изломанными до неузнаваемости формами и всегда с громкими амбициозными названиями. Под портретом страхолюдины неопределённого пола красовалось: «Пречистая Матерь». Кто-то из одногруппников-реалистов, исправив в названии только одну букву, приблизил произведение к истине, оскорбив портретиста. Теперь маленькую деформированную голову, посаженную на непропорционально могучие плечи, оправдывало новое название «Плечистая Матерь». Этюды кисти Гапона вообще представляли собой кашу из темно-коричневых пятен.
— Тут я экспериментировал в технике Рембрандта, — не замечая ужаса в глазах окружающих, гордо пояснял автор.
— Кстати, о Рембрандте. Знаешь, Гапоша, ничего так не красит картину, как кисть и краски! — авторитетно заявил Тарас Григорьевич. — Так что берись за кисти и пиши по-настоящему, цветом, а не какашками.
Цесарский пропустил самодовольное поучение Тараса Григорьевича, своего вечного оппонента, без достойного отпора, так как был чрезвычайно занят. К нему на плечо положила голову прекрасная Зденка. Цесарский замер, стараясь не спугнуть птицу счастья.
— Даже не знаю, как Вас, голубчик, оценивать, — поёжился Валентин Валентинович и как-то виновато взглянул на Гапона. — С одной стороны, вы много работаете, но с другой стороны — всё не то! Три балла.
— Цесарик, тебе не тяжело? — спросила Зденка тихо, но не настолько, чтобы этого не услышал позеленевший от ревности Хромцов.
— Даже не знаю, как вам, голубушка, ответить, — точно копируя голос и интонацию учителя, куражился Цесарский, — с одной стороны, не тяжело, вот с этой, — и он указал на своё свободное от Зденкиной головы плечо. Коварная кокетка заливисто засмеялась, твёрдо зная, чей взгляд буравит им спины.
— Так, следующий, — продолжал проверку Валентин Валентинович и вопросительно посмотрел на Цесарского.
— Ах, даже и не знаю, смогу ли… — громогласно отозвался Цесарский, желая всеми силами обратить внимание публики на свой триумф — обладание Королевой Красоты.
Работы Цесарского были безупречны. Лучше были только у Хромцова. Его этюды изображали небо в разных состояниях: белые, пушистые облака, бордовые сумерки над городскими многоэтажками, но самое большое впечатление произвели этюды грозовых туч.
— В Барокке писали такие небы! — восхищённо ахнула Гульнур, поразив Тараса Григорьевича в самое сердце наивной корявостью фразы и трогательными ямочками на щеках. Может, в этот самый момент высшие силы и решили заключить на небесах странный брачный союз уставшего от жизни, вынужденного страдать среди ядовитых малолеток Тараса Григорьевича и смешливой девчушки, самой младшей во всём училище.
Лору вызывали несколько раз. Она всё пыталась в последний момент перед проверкой что-то подрисовать, подправить.
— Вы будете показывать работы, в конце концов, или нет?
— Ой, ну я, эт самое, сейчас.
— Лор, поздняк метаться! Иди, сдавайся!
— Я только ещё вот здесь поэтсамываю!
В конце урока Валентин Валентинович попросил студентов принести из натурного фонда предметы и драпировки для новых постановок, а сам по неизменной гномьей привычке незаметно исчез.
С невообразимой какофонией в группу ввалились обвешанные разноцветными тряпьём Перепёлкин с саксофоном, Хромцов в военной пилотке и с балалайкой и, конечно, Цесарский с дырявой гармошкой наперевес.
— Драпернём по натюрмордам!
— Выступает Великий и Ужасный Михаил Цесарский с двумя подтанцовками, — пафосно объявил свой выход Цесарский. — Музыка из нот, слова из словаря.
Мелодию «Амурских волн» выводил на саксофоне Перепёлкин. Хромцов в такт подтренькивал одинокой балалаечной струной. Инструмент же Цесарского был способен лишь на короткие, эротические вздохи, но зато сам Великий и Ужасный оказался обладателем красивого баритона:
Во время исполнения последнего куплета Армен запустил в Цесарского увесистой «Анатомией для художников», хотя текст, без сомнения, принадлежал быстрому перепёлкинскому перу. Неуязвимый Цесарский, ловко увернувшись от снаряда, выскользнул в коридор.
— Дж-жаз-зз — это разговор-рр! — закатив глаза, проклокотал Перепёлкин.
Захватив с собой шляпу Гапона для сбора гонорара, новоявленный джаз-банд двинулся на улицу — радовать своим искусством несчастных прохожих. Следом побежал Шмындрик, самозабвенно стуча в загрунтованный холст, как в большой бубен. Но вскоре он, грустный и понурый, вернулся, вновь отвергнутый мужской компанией.
— Ян, ты не могла бы сходить вместе со мной?
— Куда, Шмындрик?
— Понимаешь, меня пригласили позировать старшему курсу, да мне как-то неловко идти одному.
«Если бы я решилась подзаработать «телом», то никого бы из группы с собой звать не стала, — подумала Янка, — тем более представителя противоположного пола. Но ведь у Шмындрика особый взгляд на жизнь!» Невзирая на щекотливость ситуации, Янке, безусловно, льстило доверие симпатичного юноши в таком сугубо интимном деле.
— Пошли! Сегодня буду твоим Брюсом Уиллисом — спасу.
В мастерской пятикурсников царил домашний уют. Для обиталища художников было удивительно чисто. На натянутых по стенам верёвочках, как бельё на прищепках, сохли сырые этюды. В шкафах и на полках — идеальный порядок (мечта Талдыбаева!). В углу круглый стол, застеленный вышитой скатертью, с фарфоровым чайным сервизом и горой сушек на блюде. За ширмой притаился поистине райский уголок: диван, торшер, рядом на тумбочке сборник стихов с чьими-то очками, пушистые тапочки на круглом домотканом коврике и, конечно, повсюду, до самого потолка картины, картины, картины.
Казалось, что здесь проживает добропорядочная семья творческих работников, но при внимательном рассмотрении у семейства обнаруживались явные странности. Например, на каждом мольберте была прикреплена табличка, интерпретирующая фамилию владельца: «Уманец — считай калека», «Гусев — свинье не товарищ», «Ешь ананасы, Рябченко, жуй, день твой последний приходит, буржуй!», «Колот — не тётка!», «Маслов, кашу не испортишь!»