Летняя практика - Демина Карина. Страница 80

Никогда он еще не видел, чтобы вот так подробно. Но сон не заканчивался.

Свадьба.

И празднично звенят колокола. Взлетают всполошенные птицы, кружатся в небе. Солнце слепит почти до слез… кто-то смеется… кто-то зерно кидает, желая молодым богатства и многочадия. Матушка улыбается. Мужчина рядом с ней щедро мечет медь в толпу… люди кричат, радуются…

— …Не мешай им. — Прасковья Никифоровна придержала Евстигнея, который хотел за матушкой пойти, ее аккурат в возок нарядный усаживали. Кони белые. В гривах ленты. Сам возок серебром на солнце посверкивает да цветами украшен. — Не мешай… пускай счастлива будет… а мы с тобой вдвоем как-нибудь.

Голуби на крыше.

Вишня цветет. И матушка сокрушается, что в этом году уж больно рано она зацвела, того и гляди заморозки ударят, побьют белый пышный цвет.

Он на коне. И дядько Ольгерд рядом идет, придерживая, хотя Евстигней уже взрослый. Ну или почти.

Счастье, яркое и горячее, как солнце.

Ножи в руке.

— …Я ратному делу не обучен, — голос дядьки Ольгерда звучит, что из бочки, гулкий и глубокий. — Но вот в дороге всякого случается, а потому нашел я одного человечка, заплатил ему, конечно, немало, но оно того стоило.

Ножи дядьку Ольгерда слушаются, как заговоренные. Только тронет, а нож уже летит в соломенное чучело. И мастерство это завораживает.

Матушка хмурится.

Ни к чему Евстигнею эта наука, но… не перечит? Нет, она держит на руках младенчика. Девчонку. Розовую и толстощекую. Глазастую. Серьезную. Сестру, к которой Евстигней еще не понял, как относиться. И ревновал, не без того, и умилялся, глядючи на то, как хлопает она губешками, как хмурится или вот улыбается беззубою улыбкой.

— Не зуди, женщина, — ворчит дядька Ольгерд, но и сам расплывается улыбкой. Он мамку любит. И на руках носит, даром что здоров, будто медведь…

Воспоминание подернулось, ускользая, но Евстигней не позволил. Хватит с него медведей. Он хороший сон видит в кои-то веки и от сна этого не отступится.

Луна. И беспокойность какая-то, и будто ходит кто за стеной, встает над Евстигнеевой кроватью, глядит. Закричать бы, но губы будто изморозью затянуты.

Пожаловаться…

Но поутру страхи его вовсе не выглядят такими, на которые жаловаться не стыдно. А то скажешь, и засмеют, дядька Ольгерд нахмурится. Он-то Евстигнея смелым полагает, а тот…

Ночью возвращается все.

И наваливается грузом тяжким. Душит, будто живым в землю закапывают. Евстигней слышал такое… он и не выдерживает, кричит… мамка прибегает, а с нею дядька Ольгерд, который на руки подхватывает, будто маленького, и носит, носит…

Седенький целитель, сонный, но ловкий пальцами, ощупывает Евстю.

— Сила пробуждается, — выносит он приговор. — Наставника наймите. Не так что-то идет. Она выплеснуться желает, а вот не находит пути. Это может дурно закончиться.

Он оставляет настой ромашки и пустырника, а матушка тихо плачет, потому что после появления сестрицы сделалась слезлива не в меру. И Ольгерд говорит, будто бы это нормально, что женщины все такие, пусть и сильны, а все одно слабые.

Тот Евстигней этого не понимал.

Да и нынешний тоже.

— Найдем мы наставника, все будет хорошо…

Маги приходят. Легче не становится. Уже не только ночью, но и днем. Сила наполняет и переполняет тело Евстигнеево, и он лежит бревном, неспособный и пальцем шелохнуть. Матушка больше не плачет. Почернела. Подурнела. И сестричку кормилице отдала, сама ж при Евстигнее неотлучно. И дядька Ольгерд появляется часто. Он бы тоже сидел, но у него дела.

Он приходит и подымает Евстигнея на руки. Во двор выносит. И подолгу сидит на скамеечке, благо солнце. Рассказывает все. Про земли, в которых побывал, про…

Эта женщина появляется ночью. Пригласили ее? Или же сама прослышала про несчастье? Про Ольгердова пасынка, который, того и гляди, отойдет…

— Я помогу тебе. — Ее голос сладок, как дурманный напиток, которым Евстигнея поят, чтобы силу убаюкать, только та никак не баюкается. — Но взамен…

Память подводит.

Он так и не услышал, что потребовала она взамен.

Холодные пальцы сжимают подбородок.

— Смотри на меня, мальчик. — Эта женщина красива, пожалуй, красивей матушки, хотя дядька Ольгерд все одно на матушку смотрит, и от этого Евстигнею радостно. — Смотри на меня и слушай. Твое тело не готово принять пробудившуюся силу. И я сделаю так, что эта сила уснет. Надолго… ты видел, как на реке плотину ставят?

Он моргает.

Говорить больше не способен, но с дядькой Ольгердом они так условились: один раз Евстигней моргнет, значится, согласен, а два — то нет. Плотину он видывал, ездили прошлым летом глядеть на Вяземку. Стена обыкновенная, которая воде течь мешает.

— Вот и молодец. — Женщина гладит лицо. — Эта плотина — преграда меж телом и силой. Та никуда не исчезнет. Со временем она даже, думаю, будет прорываться. Не так, как сейчас, а небольшими ручейками… это даст возможность твоему телу привыкнуть. Потом, когда ты повзрослеешь, блок исчезнет… и надеюсь, к этому времени за тобой будет кому присмотреть.

Странно она говорит.

За Евстигнеем уже глядят. Вот матушка, которая пальцы кусает от беспокойства. А сама Евстигнею выговаривала, что не боярское это дело — ногти грызть. И дядька Ольгерд. Он хороший. Жалко даже, что не отец. Но он не обидится, если Евстя, говорить научившись наново, отцом его назовет?

Давно назвал бы, но… стеснялся?

Жаль, что Прасковья Никифоровна померла…

— А теперь смотри сюда. — В руке женщины появилась золотая монета на веревочке. — Смотри, Евстигней… хорошенько смотри…

Монета качнулась влево.

И вправо.

Яркая, что солнце.

Слепит.

Не солнце уже — снега, которые раскинулись коврами драгоценными. И кони по коврам этим летят. Звенят колокольцы под дугой… морозно. Щеки щиплет.

— Там нас не найдут. — Матушка все озирается.

Беспокойна.

Дядька Ольгерд вздыхает и головой качает, с укоризной, как мнится Евстигнею.

— Нехорошо это. — Голос его сипловат. Дядька Ольгерд горло давече застудил, и матушка готовит ему теплое молоко с барсучьим жиром и медом. С медом еще ничего, Евстигнею такое даже нравится, а вот барсучий жир — гадость неимоверная. И как это дядька Ольгерд этакую гадость пьет, даже не морщась?

— Я не отдам ей ребенка.

Матушка сжимает Евстигнееву руку крепко-крепко. Даже больно немного.

— Ничего не говори…

Дядька Ольгерд и не говорит. Он лишь вздыхает тяжко да за кнут берется. Нет, лошадок он не бьет, только пугает, над головою кнутом щелкая. И шибче бегут они, не бегут — летят по льду темному.

В поместье сыро.

Давно не топили, да и захирело оно без хозяйского глаза. Матушка хмура. Недовольна. И девок гоняет, заставляя комнаты выветривать, а после протапливать. Ковры мыть. Посуду. Перины вытряхивать, морозить от клопов. Работы много, а Евстигней под ногами крутится.

И потому, когда дядька Ольгерд его манит, он с радостью бежит. Может, опять ножи покидать выйдет. Прошлым разом у Евстигнея ладно выходило… но нет, дядька Ольгерд на конюшню ведет.

— Садись, сыне, поговорим. — Он никогда-то прежде не называл Евстигнея сыном. — Ты уж большой и многое, мыслю, понять способен. Это твоя матушка тебя все дитем полагает…

Дядька Ольгерд устраивается на охапке сена, и Евстигней садится рядышком.

Сено духмяное.

Небось с клеверных лугов брали, матушка сказывала, что только такое для господского скота и надобно, оно мягко и сытно.

— Это из-за меня мы тут? — Евстигней выбрал из сена клеверный лист. — И из-за той…

— Ведьмы, — подсказал дядька Ольгерд. Кивнул. Почесал бороду. Вздохнул. — Твоя матушка не рассказывала тебе, кто твой отец?

Евстигней нахмурился. А чего тут рассказывать? Она замужем была и…

— Кто настоящий отец? — уточнил дядька Ольгерд. — Не рассказывала… и не мне бы тайну эту ворошить, что было, то было, да иначе не выйдет.

Он вновь вздохнул.

— Твоя матушка — красивая женщина. Достойная. Сильная. Для женщины…