Огненная кровь. Том 2 (СИ) - Зелинская Ляна. Страница 39
— Ты думаешь, что она… ревнует тебя к Хейде? — спросил Цинта с сомнением.
— Я… очень на это надеюсь. Если бы ты видел, как она смотрела!
— Я понял. Ты будешь снова обниматься с этой рыжей бестией на глазах у Иррис…
— Именно! Я хочу проверить, если это и правда ревность, то, сам понимаешь, что того, кто безразличен, ревновать не станут, — он оттолкнулся от окна и добавил уже без всякой усмешки, — но если у неё есть хоть капля чувств ко мне, я больше не позволю ей издеваться над нами обоими! Поверь, я сделаю так, что она сама будет просить меня о том, о чём я просил её когда-то. А теперь бросай писать свой пасквиль, поможешь мне открыть тайник папаши.
— Из всех твоих дурацких планов, Альберт, план с Хейдой, пожалуй, самый дурацкий, — пробормотал Цинта, закрывая чернильницу.
Они пробрались в кабинет Салавара тихо, таясь от всех, и Цинта всю дорогу поминал шёпотом таврачьих Богов, потому что думал, что их точно заметят и получится конфуз. А когда попал внутрь, то и вовсе замолчал под влиянием окружающей мрачной обстановки: тёмно-красной обивки дивана и кресел, массивной мебели и портретов, безмолвно взирающих со стен.
Альберт взобрался наверх и принялся орудовать ломом. Цинта чихал от летевшей сверху пыли, держал лестницу и молился, чтобы кто-нибудь из родственников Драго не застукал их за этим неблагородным занятием. Наконец, Альберту удалось выдрать дверцу вместе с куском стены, разломав часть шкафа и засыпав пылью книги, стол и кресла. Он выгреб всё, что нашлось внутри, спустился и присел на диван, тут же принявшись разбирать свою добычу.
— А я думал, что папаша хранит тут черепа своих врагов, — произнёс Альберт как-то разочарованно, — ну или хотя бы их уши.
В тайнике не оказалось ничего ценного. Две стопки писем, перевязанных тесьмой, и шкатулка из тика, украшенная ашуманским узором в виде змей-восьмёрок. Альберт повертел шкатулку.
Даштар. Ашуманская шкатулка, закрытая заклинанием хозяина, и, не зная нужного слова, её открыть нельзя.
Проклятье!
Он развязал стопку писем, перевязанных голубой тесьмой. Письма были старые, чуть пожелтевшие по краям от времени. Альберт повертел одно в руках, узнал почерк Салавара, открыл и принялся читать.
«Регина! Солнце моей жизни!
Скажи, что мне сделать, чтобы ты смогла меня простить? Мне невыносимо жить без тебя, невыносимо быть так далеко от тебя, невыносимо твоё молчание…».
Альберт пробежался по строчкам глазами. Взял ещё одно письмо, вчитываясь торопливо, и ещё одно…
Слова, написанные размашистым почерком Салавара, полные боли и страсти, унижения и мольбы, казалось, принадлежали кому-то другому. Он никогда не знал отца таким — раненым зверем, униженным и растоптанным, готовым валяться в ногах, вымаливая прощение. Он ни разу не слышал, чтобы тот вообще кого-то просил вежливо — только приказывал. Он никогда не извинялся и уж точно не умел умолять. Салавар был сделан из железа, и Альберт подумать не мог, что внутри у него вообще есть сердце, и не мог представить, что оно может так сильно болеть.
Ему даже жаль стало отца, потому что он понимал, что значит любить так безнадёжно.
Регина Айфур — мать Иррис. Вот уж, действительно, что это ещё, если не проклятье?
Почему и он питает такую же неистовую страсть к одной из Айфуров?
Он перебрал оставшиеся письма, большинство из них вернулось нераспечатанными. Значит, она возвращала их, даже не читая, но отец всё равно их хранил. Почему? Ему вообще-то не была свойственна сентиментальность.
Может, потому, что этих писем касались её руки?
«Они все своевольные, эти Айфуры. И гордые, как демоны».
Вспомнились слова Тибора, когда он рассказывал ему, как Регина бросила Салавара накануне помолвки. Бросила за дело, конечно. Он ведь ей изменил, а она не смогла простить. Но то, что отец любил Регину так безумно, стало для Альберта открытием.
Цинта стоял в стороне и молча смотрел на князя, видя его отрешённость и задумчивость, и боялся нарушить ход его мыслей каким-нибудь неосторожным словом.
Альберт отложил письма отца и взялся за вторую стопку. Этих писем было больше. Он вытащил какое-то из пачки, почти не глядя, думая над тем, что прочёл только что. Развернул.
Изящный бисерный почерк, аккуратный, с нажимом. Он узнал его сразу. Тот самый "друг". Выхватил глазами кусок из середины:
«…напиши хотя бы пару строчек о том, как живёт наш мальчик. Наш Альберт. Пусть хоть горничная твоя напишет, раз ты не хочешь! Я же его мать! Нельзя же наказывать меня вечно!».
Он почувствовал, как сжимается сердце, как кожа покрывается мурашками, как леденеют руки и горло стискивает стальной обруч спазма. Схватил остальные письма — половина из них была не распечатана.
Он разглядывал их жадно — дорогая бумага, даже не пожелтевшая от времени, хорошие чернила, красивый почерк, красный воск…
Салавар сказал, его мать была шлюхой, бордельной мистрессой. Он сказал, что она умерла через пару лет после его рождения, и что он оставил его жить при себе лишь потому, что хотел, чтобы его лошадь чистил не посторонний…
Письма говорили об обратном.
Значит, его мать жива? И она была жива всё это время!
Она думала о нём…
Она хотела о нём знать…
Как её звали?
Он схватил со стола нож для бумаг и принялся спешно вскрывать нераспечатанные письма.
Они все были короткими.
Они все были о нём.
И они все были не подписаны.
***
Гасьярд принял Иррис сразу же, едва услышал, как слуга пытается доложить о её приходе. Он встал из-за стола, одёргивая жилет и поправив волосы, с улыбкой вышел навстречу гостье.
— Иррис! — он склонился к её руке и поцеловал трепетно и нежно. — Доброе утро! Признаться… я не ждал тебя так скоро. Проходи, присаживайся. Велеть слугам подать чай? Тебя не было на завтраке…
Он указал на кресло рукой, но она покачала головой, отказываясь от предложения и от чая. Прошла в глубину комнаты и остановилась у окна, глядя на утренний сад. Гасьярд следил за ней внимательным взглядом, пытаясь уловить на её лице ответ, с которым она пришла.
Где-то внутри появилось тянущее чувство тревоги.
Почему она пришла так поспешно? Неужели решилась?
Он вглядывался в её лицо, такое непривычно серьёзное. С ней что-то было не так. Не так, как всегда.
Сегодня она не казалась скромной или смущённой. Не прятала взгляд, как обычно. Губы были чуть ярче, и глаза, а вокруг неё он заметил сияние. Она словно светилась вся изнутри. И движения порывистые, нервные.
А ещё она была в красном платье, наверное, впервые за всё время её пребывания в доме Драго, не считая дня помолвки. Карминный шёлк обтягивал фигуру, делая её соблазнительной и желанной настолько, что Гасьярд старался сам прятать взгляд, чтобы не смотреть так откровенно на изгибы её тела.
И, помня её скромные наряды светлых оттенков, в которых она появлялась по утрам, он очень удивился такому выбору. Всё это вместе привело его в замешательство.
Неужели всё это ради него? А иначе зачем? Зачем приходить ранним утром такой нестерпимо желанной?
Он ощутил силу, идущую от неё, как, стоя у горной реки, ощущаешь ветер, рождённый несущейся водой. Это Поток. И сегодня он был особенно ярким. Он манил, заставляя голову кружиться, а ноздри трепетать, вызывая внутри странную жажду. Гасьярд знал, что такое прикоснуться к Потоку, и сейчас он очень этого хотел. Особенно когда она стояла так близко, даже не догадываясь, как сильно притягивает к себе.
— Ты приняла какое-то решение? — спросил он, чувствуя, что не может совладать с волнением.
— Нет, — она развернулась, — но я долго думала над этим и у меня есть вопросы. Поэтому я пришла. Я могу задать их тебе?
— Конечно! Спрашивай всё, что хочешь!
— Поклянись, что ты ответишь честно. Что не обманешь меня! — она стиснула пальцы, как будто нервничала, вот только взгляд был пронзительный и упрямый, и смотрела она ему в глаза слишком уж пристально.