Мастерская дьявола - Топол Яхим. Страница 25

Рольф смеется, как будто я отпустил бог весть какую шутку. Потом закашливается, его снова тошнит. Что с ним? Это уже не тот веселый парень, который мерил шагами Терезин, все фотографировал, организовывал. И вот эта бледная тень человека когда-то держала в своих руках ведущие телестанции мира?

Его опять рвет в тарелку. Затем он трясущимися руками ставит ее на кемпинговый столик в цветочек, кладет на стол руки, на них голову… Он больше не смеется — похоже, плачет.

Совсем как в Терезине, в комнате с нарами, он плакал тогда, да и я тоже… И тут я цепенею.

— Где Лебо? Был там Лебо? Он умер? — во весь голос кричу я: мне надо это знать!

Но изо рта Рольфа снова хлещет струя.

Тогда я ищу глазами Марушку. Эту кровавую Мэри, мать двоих детей, хм-м.

Она все еще в фургоне под брезентом, я приподнимаю краешек — голова Луиса Тупанаби по-прежнему у нее на коленях, она утирает ему щеки и лицо носовым платком, не знаю, может, тем же самым, что был у нее в Музее. Два охламона, ни на миг не расставаясь с ружьями, переносят в палатку коробки и полиэтиленовые пакеты. Наверно, там еда и все такое. На меня они не обращают никакого внимания.

Марушка, вытащив из-под одеял старческую безжизненную руку, гладит Луиса по лицу, из рукава в ее ладонь выпадает шприц, игла вонзается в плоть. Она нажимает на поршень, минутное дело, а потом смотрит мне прямо в глаза, замечает, как я шевелю губами, чтобы шепотом произнести ее имя… Я опускаю брезент. А где Алекс? Его не видно.

Я делаю два-три шага, отходя от трактора, просто так, проверяя, что будет.

Меня тут же окутывает туман, а когда ветер чуть рассеивает его, я вижу, как выглядит здешняя округа.

Вот это да! Из сырой земли в небо вздымаются трубы. Трубы деревенских хат, точно наступающих на меня со всех сторон, пробивающихся ко мне сквозь туман. И еще остатки стен и разбитые ступеньки. Серые печные трубы торчат, как будто мачты на кладбище кораблей. Только это — кладбище деревни. Я замер на дороге, мощенной черными камнями, что ведет к развалившимся воротам мертвого подворья.

— Пойдем, я покажу тебе свой музей, — говорит Алекс. Подкрался, тихоня, и стоит у меня за спиной.

Он хватается за веревку, свисающую с моей шеи. А я-то и забыл о ней! И мы пошли, то есть он меня потащил. Вверх по склону. Моросит. Хорошо, что Алекс подобрал мне куртку с капюшоном. А вот на его коротко стриженную голову падают капли ледяного дождя.

— Это Хатынь, — объясняет он. — Таких деревень тут были сотни, тысячи, не то что у вас! Получилось бы уничтожить славян? Ну вот, как раз здесь и пробовали это сделать, проводили испытания. Убили триста тысяч человек. Только у вас на Западе никто об этом не знает. А почему это утаили? Почему об этом до сих пор помалкивают? А?

— Потому что это было давно, — отвечаю я ровным голосом, поскольку петля на моей шее висит свободно и не душит.

— Ни черта подобного! — вопит Алекс. — Эти сотни тысяч сожженных засекретили, потому что хотя командовали-то немцы, но за пайку здесь убивали и русские, и украинцы, и литовцы… а сейчас об этом молчат, потому что никто не хочет злить Путина, понял?

Я киваю.

— В Октябрьском стояли словаки, а сколько народу там убили и сожгли, даже и не сосчитать! Только из моей родни человек десять.

— Ужасно, — говорю я.

— К вам через пол-Европы все время шастали эти избалованные искатели нар, эти хиппующие говнюки и наивные дурехи с родительскими кредитками и шикарными паспортами, чтобы Лебо подул на их болячки. А у нас такие нароискатели буквально все, ясно? Причем без кредиток, это уж само собой.

Тут я понимаю, что дорожки здесь нарочно выложены черным камнем. Это памятник деревне. Или музей.

— Я гордый белорус, — продолжает Алекс. — И мне неинтересно лопать драники и пялиться в телик. Или ходить на демонстрации и кидаться камнями. Память народа — вот что меня интересует. Лишившись прошлого, мы потеряем и будущее. Мы просто исчезнем, понял?

Да-да, Алекс, как раз этого мне сейчас больше всего хочется. Чтобы ты исчез, думаю я про себя.

— Мы перестанем быть людьми, ясно? Будем навсегда похоронены вместе со своими мертвецами, можешь ты это понять? — дергает он веревку на моей шее. Нет, с меня хватит.

— Алекс, я завяжу шнурок, ладно? — нагибаюсь я, прикидывая, можно ли из развалин вокруг вытащить какой-нибудь камень. Никто не будет помыкать мной, этого я не допущу.

— Шнурки у тебя в порядке, ты, ловчила, — спокойно отвечает Алекс, — пошли.

Я выпрямляюсь, и мы идем дальше. Похоже, этот трюк ему известен.

Алекс немного ослабляет веревку, он все это время понимал, что она меня душит, и вроде как дружески хлопает меня по плечу.

— Послушай, — машет он рукой куда-то в туман. — Вон там мы построим мегапарковку для автобусов. И киоски! Как в Освенциме. И новое шоссе! Или, может, западным туристам больше понравилось бы побродить по лесу? Это ж настоящая пуща! Такой у них дома точно нет! Ты как думаешь? Ну, шевели мозгами, ты же эксперт!

— Пуща жуткая, — отвечаю я по правде. Метет метель. Кошмарная у них тут погода. Туристы на такое не поведутся. Хорошее лето, как в Терезине, их здесь не ждет.

Только сейчас я замечаю таблички возле каждой трубы: Навiцкi, Навiцка, 50, 42, 14, 5, 3, 1, 1… фамилии и возраст убитых, понятно.

— Но этого уже мало, — говорит Алекс, обводя развалины рукой. — Музей старого типа, тоска. Этим внимание европейцев не привлечь. Посмотри на поляков, одна их Катынь чего стоит! Это же шаг в будущее! Они фильм про Катынь сняли! А наша Хатынь? Ее никто не знает.

Он все такой же злой. Я прибавляю ходу: не хочу, чтобы петля на моей шее затянулась.

И вдруг Алекс запрыгивает на остаток каменной кладки с криком:

— Эй, панове, геройские поляки! Тут, в Хатыни, убивали не офицеров, что умели за себя постоять, вовсе нет!

После этого, соскочив вниз, он хватается за веревку и продолжает уже нормальным голосом:

— Мужчин заставили бегать по кругу, чтобы они вымотались, а потом загнали в сарай и сожгли. Женщин и детей сожгли в другом сарае. Почему эти люди не сопротивлялись? Потому что славяне — скоты? Нет, они просто не верили. До последнего. Не верили, что детей будут бросать в огонь. Зачем кто-то стал бы это делать? Никому и в голову не приходило, что такое случится, пока это не случилось. Это убийцы точно просчитали.

Мы возвращаемся. С холма, на котором раскинулась мертвая деревня, идем назад, к палатке.

— В Терезине я прошел хорошую школу, — хлопает меня по плечу Алекс. — Oral history![15] Самое ценное — устные рассказы. Они подлинные! Ведь как раз этому нас учил Лебо, правда?

Мы ненадолго останавливаемся.

— Ну да, Лебо…

— Здесь Белоруссия, приятель. Здесь нам какие-то майки с Кафкой не помогут.

Мы идем к дому, минуя палатку, полог задернут, и я не знаю, где Марушка и Рольф; от трактора остались только борозды в снегу.

Я собираюсь попросить Алекса, чтобы он развязал меня и дал присесть где-то на корточки и спокойно опорожниться, тогда я отдам ему «Паучка»…

Однако после этого я хочу уйти отсюда. Немедленно. Лады, Алекс?

Но я молчу, мы уже близко, а дом… деревянный сруб с узкими бойницами, это я узнаю. Стены из бревен, чуть ли не сросшихся друг с другом, снаружи обиты листами дюймового железа, а пол бетонный. Ну да!

Алекс вытаскивает ключ и гордо говорит:

— Музей в этом бункере — скажи, вещь?

Вот придурок этот Алекс! Медик! Поэтому ни черта не смыслит. Никакой это не бункер, а огневой блокгауз. У терезинских бастионов таких была куча, и мы еще пятилетними их все облазили. Тут они, должно быть, остались после немцев.

Но внизу, под этим срубом, и вправду бункер, отдельное помещение, причем сдвоенное, как в крепости, это мне хорошо знакомо, всякие проходы и обманные лазы, караульные посты и все такое.

И, несмотря на свое довольно-таки безотрадное положение, я рад, что спущусь вниз, в бункер. В этом лесу я расчихался. Нет, пуща явно не по мне.