Зимний склеп - Майклз Энн. Страница 1

Энн Майклз

Зимний склеп

Посвящается Р. и Э.

Anne Michaels

THE WINTER VAULT

Copyright © 2009 by Anne Michaels

© А. С. Хромова, перевод, 2026

© Издание на русском языке. ООО «Издательство АЗБУКА», 2026

Издательство Азбука®

* * *

Наверно, на собственной коже мы рисовали охрой и углем намного раньше, чем принялись рисовать на камне. Во всяком случае, сорок тысяч лет назад мы уже оставляли отпечатки ладоней на стенах пещер в Ласко, в Арденнах, в Шове.

Черный пигмент, который использовался для рисования животных в Ласко, изготовлялся из диоксида марганца и стертого в пыль кварца; и почти половину этой смеси составляла фосфорнокислая известь. Фосфорнокислая известь добывается нагреванием костей до четырехсот градусов по Цельсию, а затем растиранием их в порошок.

Мы делали свои краски из костей животных, которых рисовали.

Любой рисунок этого не забывает.

Будущее отбрасывает тень на прошлое. В этом смысле первые движения содержат в себе всё – нечто вроде карты. Первые дни военной оккупации; зачатие ребенка; семена и почва.

Горе есть желание в чистейшем, дистиллированном виде. С первой могилой – в первый раз, как чье-то имя было посеяно в почву, – изобрели память.

Любое слово этого не забывает.

I. Речное русло

Генераторы заливали храм светом. Сцена чудовищного разорения. Тела лежали на виду, конечности торчали под кошмарными углами. Все цари были обезглавлены, каждая величественная шея рассечена пилами с алмазным напылением, и горделивые торсы расчленены при помощи цепных пил, цепочек просверленных отверстий и проволоки. Широкие каменные лбы были укреплены стальными полосами и сцементированы эпоксидной смолой. Эйвери наблюдал, как люди исчезают в складке царского уха, теряют туфлю в фараоновой ноздре, засыпают в тени оттопыренной губы.

Рабочие трудились по восемь часов, три смены в сутки. Вечерами Эйвери сидел на палубе жилой баржи и заново пересчитывал растущее напряжение в оставшемся камне, оценивал разумность каждого распила, слабые места и новые напряжения по мере того, как храм исчезал, тонна за тонной.

Даже из своей постели на реке он видел отрубленные головы, безруких и безногих царедворцев, все сложенное и тщательно пронумерованное под светом прожекторов, в ожидании транспортировки. Тысяча сорок два песчаниковых блока, наименьший из них весом в двадцать тонн. Чудный каменный потолок, где птицы кружили среди звезд, лежал разобранным, под открытым небом, под настоящими звездами, под настоящей чернотой за пределами света прожекторов, такой густой, что казалось, она вот-вот разойдется, словно мокрая бумага. Для начала рабочие набросились на прилегающую скалу, сотни тысяч кубометров были тщательно размечены, надписаны и убраны пневматикой. А впереди – искусственные горы.

Чтобы избавиться от грохота техники, Эйвери приваливался головой к корпусу баржи и слушал реку, что струилась мимо их постели. Он представлял себе подхваченное темным ветром размеренное дыхание стеклодувов в городе за пятьсот километров к северу, возгласы водоносов и продавцов прохладительных напитков, пронзительные крики зимородков в бурунах древних пальм, и каждый звук растворялся в воздухе пустыни, никогда не стираясь полностью.

Нилу уже перехватили глотку в Садд-эль-Аали, его величественное течение и прежде отводили в сторону, чтобы увеличить производство хлопка в дельте, на потребу немыслимо далеким ланкаширским фабрикам.

Эйвери знал, что река, перекрытая плотиной, – уже не та, что прежде. И берега не те, и вода не та.

И пусть лучи восхода будут падать на великий храм все под тем же углом и все то же солнце станет заглядывать в святилище на рассвете, Эйвери понимал, что как только последний из камней храма будет выпилен и перенесен на шестьдесят метров выше, и каждый блок встанет на свое место, и каждый шов будет затерт песком, чтобы между блоками не осталось ни единого крошечного промежутка, который мог бы выдать, где они были рассечены, и каждое царственное лицо будет опущено на свое место, – само совершенство иллюзии, именно само совершенство и станет предательством.

Если человеку удастся внушить, будто бы он стоит на прежнем месте, к этому времени затопленном водами плотины, стало быть, все в этом храме обернется обманкой.

И когда наконец – спустя четыре с половиной года непосильного труда, после болезни, вызванной то ли непереносимой жарой и холодом, то ли непрерывным страхом ошибиться в расчетах, – когда он предстал наконец перед министрами культуры, и пятьюдесятью послами, и своими коллегами-инженерами, и тысяча семьюстами рабочими, завороженно взирающими на собственное свершение, он боялся сорваться – не от восторга, не от изнеможения, а от стыда.

Только жена понимала его: понимала, что святость каким-то образом развеялась под их бурами, была выкачана вместе с грунтовыми водами и вскоре будет раздавлена громадными бетонными куполами. Что к тому времени, как Абу-Симбел наконец будет возведен заново, он перестанет быть храмом.

Река катилась, медлительная и живая, катилась через пески, голубая жилка на бледном предплечье, ползущая от запястья к локтю. Рабочий стол Эйвери стоял на палубе; когда ему случалось заработаться допоздна, Джин просыпалась и приходила к нему. Он вставал, и она не разжимала рук, повисая на собственных объятиях.

– Посчитай меня! – говорила она.

Сумеречный свет сеялся мелким порошком, золотой пылью, оседающей на поверхность Нила. Эйвери доставал из деревянного ящичка краски, увесистые лепешечки акварели, и его жена укладывалась на все еще горячую палубу. Он церемонно расстегивал и спускал с плеч хлопчатобумажную блузку, каждый раз обращая внимание, как меняется цвет ее кожи: песчаник, терракота, охра… Промельк потаенных белых полосок под лямками, бледные овалы, точно сырость под камнями, нетронутая солнцем. Потаенная бледность, которой он коснется позже, в темноте. Потом Джин закатывала рукава и поворачивалась на бок, к нему спиной, в бархатном свете. В свете темноты, скорее вечернем, чем дневном.

Эйвери нагибался за борт, зачерпывал чашкой воды из реки, ставил рядом с собой водяной кружок. Выбирал краску и ждал, пока она вберется в мягкий волос кисточки, пропитанный речной водой. И бережно выпускал ее во всей полноте на сильную спину Джин. Иногда он рисовал ту сцену, что раскинулась перед ними: речные берега, разрушительную работу, которая не останавливалась ни на миг, растущую груду каменной физиогномики. Иногда рисовал по памяти Чилтернские холмы, пока слабеющая жара не начинала пахнуть маминым лавандовым мылом. Он рисовал начиная с детства, пока снова не становился взрослым. И тогда, уже почти закончив, он снова опускал чашку в реку и, набрав чистой воды, проводил мокрой кисточкой по полям, по деревьям, пока пейзаж не размывался, растекаясь по ее коже. Часть краски забивалась в поры и оставалась там, пока Джин не искупается, и египетская река принимала последние остатки Бэкингемшира в свои стирающие объятия. Разумеется, Джин никогда не видела его пейзажей и, слепая, вольна была воображать любые картины, какие ее душе угодно. Он привык думать о томности жены в этот сумеречный час – каждый вечер в течение тех месяцев 1964 года – как о своего рода свадебном подарке; и она, в свою очередь, чувствовала себя открытой под его кистью, как если бы он прослеживал некое течение у нее под кожей. В этот сумеречный час оба они дарили друг другу потаенный пейзаж. В обоих раскрывалась новая укромность. Каждый вечер в тот первый год их брака Эйвери размышлял о Бэкингемшире, о запахе матери, о пропасти времени, отделяющей тот сырой буковый лес от этой пустыни, о точках напряжения, трещинах и упругости, о карте давлений будущих бетонных куполов и о тяжкой смертной красоте своей жены, чье тело он лишь начинал познавать. Он думал о фараоне Рамзесе, чье тело выше колен недавно исчезло и теперь лежало разбросанным на песке, сложенным отдельно от конечностей его супруги и дочерей. Должно было пройти еще несколько месяцев, прежде чем они воссоединятся – семья, что не разлучалась три тысячи двести с лишним лет.