Зимний склеп - Майклз Энн. Страница 4
– Когда отец работал на фирму «Сэр Хэлкроу и компания», – рассказывал Эйвери Джин, – они строили большие плотины в Шотландии. А во время войны с ними консультировались по проекту «прыгающих бомб», и еще они рыли тоннели под Лондоном для почты и расширяли Уайтхолл по запросу Черчилля. Отца отправили в Северный Уэльс, чтобы оценить шиферный карьер на горе Манод – достаточно ли он прочен, чтобы укрыть там картины из Национальной галереи. Там-то он и узнал, что валлийский шифер называется по-разному в зависимости от размера: «леди», пошире и поуже, «герцогини» и «малые герцогини», «императрицы», «маркизы» и широкие «графини». Ему очень нравились всякие термины: стропило, притолока, прогон, лежень, штифт, подошва, ригель, архитрав, запор…
– Это могли бы быть названия растений, – заметила Джин. – Лежень душистый, ригель колючий, архитрав рассеченный…
– На первую работу, в пятнадцать лет, отец устроился в «Пневмопочту Лэмсона», – продолжал Эйвери. – И мы с ним, сколько я себя помню, всегда обожали пневмопочту: до того остроумное, практичное и необъяснимо забавное изобретение! Нам так нравилась мысль о том, что вот берут письмо, написанное от руки изящным почерком, может, даже любовную записку, запихивают в капсулу и запускают эту капсулу в трубу, где она мчится под давлением сжатого воздуха со скоростью тридцать пять миль в час или всасывается вакуумом на противоположном конце, все равно как жидкость через соломинку. Отец считал, что это самая несправедливо забытая технология века, и мы с ним постоянно придумывали, как еще можно было бы использовать эту систему пневмопроводов. Это была такая игра, которую он затеял в письмах во время войны, и потом мы уже никогда не переставали в нее играть. Он рисовал карты Лондона, сплошь оплетенного сотнями миль подземных пневмопроводов: маленькие составы капсул-вагонов для перевозки пассажиров; доставка продуктов из магазинов на дом, прямиком в кухонный ледник; цветы, прилетающие из цветочной лавки в вазу на рояле; доставка медикаментов в больницы и санатории; пневматические школьные автобусы, пневматические аттракционы, пневматические духовые оркестры… Отец был превосходный чертежник, – рассказывал Эйвери. – Я никогда не видел, чтобы кто-то чертил механизмы, как он. Бывало, прямо за ужином отодвинет тарелку и давай у меня на глазах набрасывать внутреннее устройство какой-нибудь машины четкими тонкими линиями. И бумага вдруг оживала, и каждая деталь обретала свое место в движущемся, работающем устройстве… Как раз благодаря черчению-то мои родители и познакомились. Моя мама сидела напротив него в поезде. На его костлявых коленях лежал раскрытый планшет, и мама похвалила его работу.
Эйвери сел, выпрямившись, на их кровати в трюме баржи и привалился к Джин, как будто они сидят в купе.
– «Спасибо, – ответил папа. – Но только, к вашему сведению, это вовсе не кровеносная система, а вакуумный насос высокого давления. Хотя, пожалуй, – вежливо добавил папа, – если перевернуть вверх ногами, и в самом деле похоже на сердце». И он развернул чертеж и посмотрел на него. «Да, вижу», – сказал он. «Теперь и я вижу, – сказала моя мама. И добавила: – Как красиво!» – «Да, – сказал папа, – что может быть красивее грамотно спроектированной машины?» Мама рассказывала, что тут он посмотрел на нее внимательней, вгляделся в лицо… «Ну это да, – сказала мама, – но я имела в виду скорее сам чертеж, вот этот нажим и скольжение карандаша…» – «А-а! – сказал папа и покраснел. – Спасибо».
– Постой, постой! – воскликнула Джин; вот эта беззаботная болтовня перед сном была для нее одной из самых больших и неожиданных радостей брака. – Что, твой папа покраснел в самом деле?
– О да! – ответил Эйвери. – Краснел папа чисто автоматически.
Джин обнаружила, что финиковая пальма дает два плода: не только сами финики, но еще и тень. Их выращивают по всей Нубии, но в Аргине и Дибейре, в Ашкейте и Дегхейме финиковые пальмы растут вдоль берегов так часто, что самого Нила за ними и не видно. И тень там зеленая, и ветер превращает все дерево в огромное опахало. Даже южный ветер залетает туда, чтобы поостыть среди крон.
Пальма бартамоуда дает самые сладкие плоды, мешочки, лопающиеся от темного сока, пухлая мякоть с крохотной косточкой, которую язык находит на ощупь, точно женскую сережку, когда рот наполняется сладостью. Финики гондейла намного крупнее всех прочих, но куда менее сладкие, в самый раз для сиропа. Баракави почти совсем не сладкие, поэтому их можно лопать горстями. А гау – тонкий слой мякоти, еле прикрывающий массивную косточку, – идеально подходят для уксуса и джина «араки».
В районе Вади-Хальфа больше половины пальмовых деревьев были как раз гау, огромные «хуры», древние рощи, разросшиеся вокруг дерева-прародительницы, воспроизводящиеся на протяжении поколений. Когда наступало время опыления, нубийцы взбирались наверх, сжимая коленями изящный ствол, и срезали мужской цветок еще не распустившимся. Потом бутоны стирали в порошок и рассыпали его по бумажным кулечкам. И когда, один за другим, распускались женские цветки, верхолаз снова взбирался наверх, набив за пазуху эти кулечки с пыльцой, и рассыпал их над раскрывшимися цветами. Из цветков, оставшихся неопыленными, вырастали крохотные финички, «рыбки», «сис», которые шли на корм животным.
Когда Джин с Эйвери только приехали в Египет, финики были еще зелеными, но вскоре пальмы были уже увешаны гроздьями тяжелых желто-алых плодов. К августу плоды потемнели и сморщились от спелости, а потом стали еще темнее. И когда наконец плоды принялись сохнуть прямо на ветках, тут-то их и начали поспешно убирать: в это время они становятся слаще всего. Мужчины взбирались наверх, взмахивали серпами, и гроздья фиников падали вниз, где женщины и дети собирали плоды в мешки и корзины. Гроздь за гроздью валились на землю, мешок за мешком уносили в деревню и рассыпали вялиться.
Долю владения финиковой пальмой можно было продать, заложить, передать как свадебный дар или приданое. В пищу шли не только плоды, но и сердцевина поваленных стволов, «гольголь». Плоды продавались на рынке, из них делали джем и алкогольные напитки, пекли лепешки, готовили специальную кашу для рожениц. Из листьев плели канаты для водяного колеса, «сагийя», веревки, из которых делали коврики и корзины; их использовали как губки для мытья, на корм скоту и на топливо. Из черенков вязали метелки. Из ветвей делали балки, мебель и сундуки, гробы и могильные знаки. И когда поезд, увозящий последних жителей Нубии, покидал Вади-Хальфу перед самым затоплением, локомотив его был украшен пальмовыми ветвями с тех самых финиковых пальм, которым предстояло вот-вот уйти под воду. Казалось, будто целый лес вырос из-под земли и прокладывает себе путь сквозь пустыню, если бы не стенания локомотивного гудка, звук несомненно человеческий.
Какую часть земли составляет плоть?
Нет, не метафорически. Сколько всего людей было «предано земле»? С каких пор можно начинать считать мертвых: с появления Homo erectus, с Homo habilis или только с Homo sapiens? С самых ранних погребений, насчет которых мы можем быть уверены, с богатой могилы в Сунгире или сорокатысячелетней давности места упокоения мужчины Мунго в Новом Южном Уэльсе? Чтобы ответить на этот вопрос, потребуется помощь антропологов, палеопатологов, палеонтологов, биологов, эпидемиологов, географов… Насколько многочисленны были эти ранние популяции и когда именно начался отсчет поколений? Может быть, начать считать с эпохи последнего оледенения – хотя о людях того времени известно очень мало – или же с кроманьонцев, периода, от которого до нас дошла уйма археологических данных, хотя, конечно, никакой статистики. Или, может, чисто ради статистической «надежности» стоит начать считать умерших на два века назад, когда впервые стали вести последовательную перепись населения?
Если поставить это как вопрос, проблема чересчур расплывчата; быть может, стоит оставить это утверждением: часть земли составляет плоть.