Зимний склеп - Майклз Энн. Страница 2
Он думал, что лишь любовь учит человека его смерти, что в одиночестве любви мы учимся тонуть.
Когда Эйвери лежал рядом с женой, ожидая прихода сна, слушая реку, казалось, будто весь большой Нил стал им постелью. Каждую ночь он плыл сюда из Александрии, сквозь дельту с ее финиковыми пальмами, мимо одиноких лодочек-дахабие с поникшими парусами, вытащенных на песчаные берега. Каждую ночь на сон грядущий, чтобы избавиться от дневных уравнений и графиков, он мысленно совершал это путешествие. Иногда, если Джин не спала, он проговаривал это путешествие вслух, пока не почувствует, как она уплывает в то полусонное состояние, когда человек думает, будто еще не спит, но уже ничего не слышит. Однако же Эйвери по-прежнему нашептывал ей, расцвечивая путешествие сотнями подробностей, в благодарность за тяжесть бедра, лежащего поперек его ноги. И чувствовал, что река слышит каждое слово, вплетает в себя каждый вздох, пока не наполнится сном, вобравшая последние вздохи царей и тяжкое дыхание тружеников от трехтысячелетней давности и по сей день. Он говорил с рекой, он слушал реку, рука его лежала на жене в том месте, где их ребенку предстояло в один прекрасный день разверзнуть ее, там, где его губы уже так часто говорили с нею, как будто бы он мог вобрать в себя имя ребенка ртом из ее тела. Ребекка, Клеопатра, Сара и все женщины пустыни, что знали цену воде.
Пока он разрисовывал ей спину, Джин вспоминала тот первый раз – тогда, в кинотеатре в Моррисберге, – когда они сидели рядом в темноте. Эйвери не прикасался к ней нигде, кроме запястья, в том месте, куда сходятся мелкие венки. Она чувствовала, как давление расползается вдоль руки, хотя его пальцы по-прежнему касались лишь одного дюйма кожи, и тогда она решила. Потом, в ярко освещенном фойе, она была выставлена на всеобщее обозрение в незримом раздрае: он исподтишка запустил ей под одежду тлеющий фитиль. Тогда она впервые узнала, как это бывает, когда кто-то пронизал тебя до костей за один вечер, и что любовь не копится мало-помалу, как капля на кончике ветки, что любовь – это вообще не тот момент, когда ты приносишь всю свою жизнь кому-то другому, – нет, скорее это когда оставляешь позади все, что было. До этого момента.
В тот самый вечер, в этот вечер, когда он коснулся в темноте всего одного дюйма ее тела, – как просто Эйвери смирился с этим фактом: что они очутились на пороге счастья длиною в жизнь и тем самым неизбежной грусти. Так, будто когда-то, давным-давно, внутри у него что-то обломилось, и вот теперь наконец он обнаружил этот опасный осколок, что блуждал у него в организме, время от времени причиняя боль. Как будто теперь он мог сказать об этой боли: «А, так это была ты».
Эйвери часто терялся в дебрях математики, которой храм определяет свое пространство, пытаясь поверить ею не более не менее как святость. Выстроить план, где небеса сходятся с землей. Джин возражала, что эта встреча, скорее всего, происходит под открытым небом и истинный план, где божественная вертикаль вонзается в этот мир, – не что иное, как человек прямоходящий. Но для Эйвери человеческое тело и формирование пространства – человеческое исчисление пространства, способного принимать духов, – были совершенно разные вещи.
– Но ведь мы и свое внутреннее пространство формируем тоже! – возражала Джин. – Мы только и делаем, что ломаем голову и раскидываем мозгами. И если мы во что-то верим, думаю, это потому, что мы сами так решили.
– Да, конечно, – отвечал Эйвери, – но ведь тело – это данность. Мы появляемся на свет… готовыми к употреблению. Храм был первой в мире силовой установкой. Подумать только, сколько формул пришлось изобрести, сколько трудов пришлось приложить тысячам людей, чтобы сдвинуть с места гору, чтобы иссекать и передвигать камень, тонна за тонной, зачастую на сотни километров, на место с конкретными координатами – и все это в попытке уловить духов.
«Чтобы придать определенность пространству…» – продолжил было Эйвери – и запнулся. Нет. Не затем, чтобы придать форму пространству, а затем, чтобы придать форму… пустоте.
Тут Джин растрогалась и взяла мужа за руку. С палубы дома-баржи они наблюдали, как рабочие исчезают в недавно сваренной стальной трубе, идущей от ног Рамзеса во внутренние помещения большого храма. Труба проложила себе путь сквозь пять тысяч самосвалов песку, привезенного из пустыни затем, чтобы защитить фасады и подпереть сбоку склон. Сто лет тому назад первооткрывателю Абу-Симбела, Джованни Бельцони, потребовалось много дней, чтобы дорыться до храма сквозь наросшие кругом барханы; и вот теперь Эйвери и его люди погребли храм заново.
– Ты как будто человек, увиденный вдалеке, – сказала Джин, – кажется, будто он остановился, чтобы завязать шнурки, а он преклонил колени, чтобы помолиться.
– Но прежде чем нам придет в голову преклонить колени, нужно, чтобы шнурок развязался, – сказал Эйвери.
В стране Бурунди, к северу от Бужумбуры, бьет из земли небольшой ручеек: Касумо. Ручеек этот сливается с прочими – Мукасеньи, Лувиронза, Рувуву, – образуя Кагеру, которая, в свою очередь, впадает в озеро Виктория. Этот верхний приток Кагеры – один исток Нила. Второй же его исток – река Руинди, которая несет ледниковые воды с великого хребта Рувензори – Лунных гор. Из джунглей внизу снежные пики казались солью, застывшим лунным светом, туманом. Никто и не думал о снеге в экваториальных джунглях, таких густых и пышных, что они источают чары гигантизма.
Почву там рыхлят земляные черви длиной в метр, белый вереск колышется в десяти метрах над головой. Цветы более трех метров высотой услаждают солнце, и аромат их сливается с благоуханием гвоздики из-за моря, с Занзибара. Трава вымахивает в человеческий рост, слой мха вырастает толщиной в древесный ствол. Бамбук взмывает в небеса точно в ускоренном воспроизведении: по пятьдесят сантиметров в сутки.
Там водится горная горилла – животное, которое способно одной рукой оторвать голову человеку, но при этом боится воды и ни за что не перейдет реку.
Экваториальные снега – этот замерзший лунный свет, эта соль, этот туман – тают и мчатся прочь, повинуясь земному тяготению, через шесть тысяч четыреста с лишним километров джунглей, болот и пустынь; они заставляют Нил разливаться и окрашивают его выжженные берега ярко-зеленым. Снега, что текут сквозь ландшафт, настолько раскаленный, что он вытягивает наружу человеческие сны, и они мерцают в воздухе миражами; такой раскаленный, что не дает человеку даже секундной передышки от его собственной тени или пота; такой раскаленный, что песку мерещится, будто он становится стеклом; такой раскаленный, что люди там умирают. Земли настолько засушливые, что за весь год осадков наберется едва-едва на четыре чайные ложки.
Пустыня оставляет всякого, кто ляжет. Едва только тело зароют в песок, ветер, словно память, принимается его откапывать. И потому бедуины и прочие племена пустыни своих женщин стараются хоронить поглубже, из целомудрия.
Быть может, это одна из причин громадности пустынных гробниц, чистого веса и объема камней, что приволокли и свалили грудой – очень тщательно и умело свалили, однако все равно это груда камней, – там, где погребали царей.
В пустыне мы пребываем недвижными, а земля движется под нами.
По ночам температура падала до нуля, и рабочие начинали свой день с того, что собирались вокруг костров. Но уже с утра любое, даже малейшее, усилие обходилось недешево. Никто не был потным, потому что любая влага испарялась мгновенно. Люди прятали голову в любую тень, какую только могли отыскать, прятались за деревянными ящиками, за грузовиками. С завистью смотрели на другой берег Нила, на тень купола и финиковых пальм, акаций, тамарисков и сикаморов. Их лица жаждали северного ветра.
Каждое утро со своей баржи Джин провожала взглядом Эйвери, исчезающего в толпе. Вокруг лица цвета сырой земли; и Эйвери, бледный как песок. Вскоре она поднимется на плато, где был разбит сад, орошаемый теми же трубами, из которых поступала вода в плавательный бассейн в лагере, и продолжит свои уроки о плодах пустыни, которые давала ей жена одного из каирских инженеров, весьма любезный источник информации, – она рассказывала обо всем: от рецептов до растительных лекарств и косметики. Жена инженера приходила в сад в элегантном белом платье-рубашке, в белых босоножках, и ее волосы были тщательно уложены на шпильках под белой соломенной шляпкой. Она распоряжалась Джин, которая с удовольствием погружалась по локоть и по колено в работу.