От Монтеня до Арагона - Моруа Андре. Страница 112

«Трудность, — писал он, — не в том, чтобы быть кем-нибудь, а в том, чтобы им оставаться».

Он остался самим собой до конца, и до конца ему была присуща та «чрезвычайно проницательная» добродетель, которая оправдывает хорошего человека, принимая во внимание его слабости, а человека дурного — за его благородные порывы и — обоих, учитывая их неразрывную связь со всем человечеством, страдающим и надеющимся.

ЖОРЖ ДЮАМЕЛЬ [661]

От Монтеня до Арагона - i_031.jpg

Если смуглое худое лицо Мориака, его тревожный взгляд вызывают в памяти портреты Эль Греко [662], то внешность Жоржа Дюамеля — цветущего, круглолицего, с проницательным, чуть насмешливым взглядом из-под роговых очков — ассоциируется, скорее, с персонажами Гольбейна. Впрочем, только большой мастер сумел бы передать все тонкости подобного типа лица. Ему пришлось бы найти верное сочетание ироничности с почти монашеской благостностью. Дюамеля иногда сравнивают с Достоевским — действительно, некоторые его герои одержимы странными идеями, напоминающими персонажей «Бесов», — однако все то, что Достоевский переживает, Дюамель спокойно оценивает и подчиняет своей авторской воле. Всякий француз описывает безумие лишь затем, чтобы лишний раз воздать хвалу разуму. Мы найдем у Дюамеля и душевный трепет, и порою даже священный гнев, но и то и другое находится под контролем благоприобретенной мудрости. Подобно Мориаку, Дюамель искал в творчестве освобождения от своей внутренней тревоги, но если Мориак сумел найти спасение в католицизме, то Дюамель надеялся обрести душевный покой в некоем стоицизме сердца и приятии человеческого удела. Я не уверен, что это ему удалось.

I. Становление

Биографы Жоржа Дюамеля сообщают, что его предки обрабатывали землю, и пытаются нас уверить, будто именно происхождению он обязан своей добросовестностью и терпеливым нравом. Однако почти все французы ведут свой род от земледельцев. Это особенность нации, а не отдельного человека. К моменту рождения Дюамеля его семья уже не имела ничего общего с земледелием и принадлежала к мелкой парижской буржуазии.

«Несмотря на бесконечные переезды, — пишет он, — я очень быстро усвоил, что родина моя — это район Парижа, коротко называемый «Левым берегом». Мы периодически возвращались туда в поисках пристанища между очередным нормандским предприятием и какой-нибудь нивернезской авантюрой; мы возвращались, и всякий раз, заметив в открытую дверь фиакра неторопливые воды Сены, я восклицал: «Thalassa!» [663] на свой детский лад. С раннего возраста я неизменно возвращался к знакомому пейзажу, и, хотя Левый берег тогда еще не имел в моем представлении четких границ и казался необъятным, я приветствовал — а позднее и воспевал — холм Сент-Женевьев как свою подлинную родину…»

Улицы Левого берега — те, что ведут к Пантеону или к Ботаническому саду, — появляются в произведениях Дюамеля, сохраняя свой неповторимый облик и вызывая неизбежные ассоциации, приятные или тягостные. Мориак — художник Бордо и Ландов [664], Дюамелъ — некоторых уголков Парижа, а позднее — садов Иль-де-Франса.

Париж он узнал очень хорошо еще в раннем детстве, так как его родители переезжали с квартиры на квартиру чуть ли не каждые полгода. Отец, в возрасте пятидесяти одного года сдавший наконец экзамен на врача, медицинской практикой так никогда и не занимался, ибо не мог долго усидеть на одном месте. Мать проявляла чудеса терпения и преданности. Связав свою жизнь с человеком увлекающимся и по-своему великолепным, тратившим суммы, которыми он не располагал, и вкладывавшим в сомнительные предприятия жалкие и мгновенно таявшие наследственные капиталы родственников, она вынуждена была ежедневно пускаться на всяческие ухищрения, чтобы кормить, одевать и обучать детей. Дюамель полон трогательного почтения к таким, как она, домохозяйкам из среды мелкой французской буржуазии. Легко допустить, что жизнь семейства Паскье — со всеми преломлениями, какие предполагает сочинение вымышленных воспоминаний, — дает некоторое представление о его собственном детстве.

Оно было трудным. И хотя он не был обделен надежным теплом материнской любви, ему пришлось немало страдать от бедности, неустроенности и бесконечных фантазий так и не повзрослевшего отца. Семейные ссоры — из-за денег или амбиций, из-за обладания комнатой или лучшей кроватью — известны ему как никому другому. Отсюда и уход в мечты, экзальтированное отрочество, и — как это часто случается со многими умными, но несчастливыми молодыми людьми — отрочество, полное отчаяния. Если Лоран Паскье — это отчасти сам Дюамель, значит, будущий писатель был одержим в те годы страстным желанием бежать от своей семьи и построить где-то для себя новую жизнь, более достойную того, чтобы ее прожить. Как представлял он себе эту жизнь? Судя по всему, он испытывал потребность, во-первых, в поэтическом самовыражении, во-вторых, в преданных друзьях-энтузиастах, полных, как и он сам, решимости создать некое лучшее общество.

«Нас было пятеро или шестеро друзей. И все не то чтобы голы и босы, но жизнерадостно бедны. У моего брата для перехода через ледники имелись только городские ботинки на кнопках с хилыми подметками, которые на каждом шагу выплевывали гвозди. Я сам по вечерам подкалывал булавками к своим штанам выдранные клочья. И что же? Все это не помешало нам пересечь от края до края вздыбленное сердце Европы, завтракая порой куском сыра без соли и ужиная стаканом вермута, и совершить триумфальный спуск в Пьемонте…»

Как известно, Дюамель и его друзья — Аркос, Вильдрак, Альбер Глез, Анри Мартен (Барзен) [665] — задумали создать нечто вроде фаланстера. Они нашли неподалеку от Парижа, в Кретейле, старый дом — «Аббатство» — и обосновались там. Предполагалось, что знакомый печатник обучит их своему ремеслу и они станут зарабатывать на хлеб насущный физическим трудом, чтобы обеспечить себе возможность спокойно заниматься трудом умственным. Что касается Дюамеля, то он работал тогда в двух направлениях: писал стихи (издательство «Аббатства» напечатало в 1909 году его сборник «Легенды и битвы») и изучал медицину. Профессия врача, как никакая другая, способствует познанию человека. Она сформирует, а затем и обогатит ум Дюамеля. Что же касается жизни коммуной, то она не удалась, и этот опыт лишь укрепил Дюамеля в его пессимистическом отношении ко всякого рода человеческим объединениям, которое успела выработать у него семья и которое — видимо, как стремление к своего рода компенсации — породило в нем глубокую потребность в любви и милосердии.

Получив в 1909 году диплом врача, Дюамель продолжает сочинять стихи, становится литературным обозревателем в «Меркюр де Франс» [666], где ведет поэтическую рубрику, и пишет пьесы («Свет», «В тени статуй»). Он знакомится с прелестной женщиной и чудесной актрисой Бланш Альбан, которой суждено будет стать его женой. Тем не менее ни стихи, ни драматургия не давали ему возможности высказаться с той полнотой, к какой он стремился. Он искал себя. Утратив к пятнадцати годам веру, он нуждался в духовных учителях. Он обрел их в Клоделе, в Достоевском, в Уильяме Джемсе [667]. Прагматическая доктрина Джемса отвечала одновременно и его нравственным запросам, и неприятию метафизики. Однако он должен был пережить войну, чтобы увидеть с ослепительной ясностью две главные идеи, вокруг которых будет строиться его творчество: неприемлемость цивилизации технической и смертоносной и необходимость цивилизации духовной и человечной.